Макмиллан

 ВАСИЛИЙ НОВОЖЕНИН 

1.

В ПОСЛЕВОЕННЫЕ годы в Фор­штад­те было три досто­при­ме­ча­тель­но­сти: чудом уце­лев­ший Николь­ский собор, сия­ю­щий купо­ла­ми, види­мы­ми за десят­ки верст, кино­те­атр «Урал» — при­бе­жи­ще шпа­ны и раз­бит­ных девах – и «Аме­ри­кан­ка» — попу­ляр­ное питей­ное заве­де­ние тех лет. «Аме­ри­кан­ка» — доща­тое невзрач­ное стро­е­ние с раз­бро­сан­ны­ми рядом ящи­ка­ми, пусты­ми боч­ка­ми и стоп­ка­ми кир­пи­чей вме­сто ска­ме­ек – нахаль­но и вызы­ва­ю­ще тор­ча­ла неда­ле­ко от собо­ра, как оско­лок озве­ре­ло­го ате­из­ма, как нагляд­ное сви­де­тель­ство бес­си­лия Гос­по­да Бога перед поро­ка­ми чело­ве­че­ски­ми.

Частень­ко соби­ра­лись здесь фрон­то­ви­ки, коим порой необ­хо­ди­мо было при­нять по паре кру­жек пива «с при­це­пом», под­тя­ги­ва­лась сюда и моло­дая при­блат­нен­ная поросль.

Будо­ра­жи­ла она души чем-то низ­мен­ным и тленно-сладким, при­вле­ка­ла сво­ей вуль­гар­но­стью и про­сто­той, как доступ­ная дев­ка, кото­рая ино­гда вдруг встрях­нет усто­яв­ший­ся, про­наф­та­ли­нен­ный уклад доб­ро­по­ря­доч­но­го семья­ни­на и про­бу­дит необуз­дан­ные фан­та­зии мужи­ка, дав­но пре­сы­тив­ше­го­ся пост­ны­ми супру­же­ски­ми отно­ше­ни­я­ми с изряд­но под­на­до­ев­шей женой.

Сре­ди завсе­гда­та­ев «Аме­ри­кан­ки» был и Мак­мил­лан. Нет, не тот Гарольд Мак­мил­лан, что в опи­сы­ва­е­мые нами годы являл­ся мини­стром обо­ро­ны Вели­ко­бри­та­нии, а дру­гой, тоже чело­век воен­ный, но на долж­ность мини­стра явно не под­хо­дя­щий. Этот Мак­мил­лан вовсе не был ни лор­дом, ни сэром и сидел он не во фра­ке в мини­стер­ском крес­ле, а на доща­том ящи­ке воз­ле «Аме­ри­кан­ки», в видав­шей виды офи­цер­ской гим­на­стер­ке, пере­тя­ну­той рем­нем, за кото­рый был заткнут левый, пустой ее рукав. Синие гали­фе и сапо­ги довер­ша­ли его наряд.

Был он невы­сок, стро­ен, види­мо, кра­сив в моло­дые годы, но сле­ды ожо­гов на лице не поз­во­ля­ли опре­де­лить его воз­раст. Да и вооб­ще зна­ли о нем немно­гое. Досто­вер­но извест­но было, что День Побе­ды встре­тил он в эва­ко­гос­пи­та­ле Орен­бур­га. В этом же горо­де, в Фор­штад­те, был у него неболь­шой, но доб­рот­ный домик, достав­ший­ся по наслед­ству. В гос­пи­та­ле пер­вые дни, обго­рев­ший, изра­нен­ный, метал­ся он в бес­па­мят­стве и при этом крыл матер­ной бра­нью всех и вся. Но и в мину­ты здра­вые про­яв­лял горяч­ность и несдер­жан­ность, под­креп­ляя свои аргу­мен­ты сло­ва­ми пече­ны­ми, но непе­чат­ны­ми.

«Это как мог­ло полу­чить­ся, что в Брест­ской кре­по­сти на вто­рые сут­ки вой­ны даже запа­сов прес­ной воды не ока­за­лось? Это как, в рас­про­гос­по­да гро­ба мать, мог­ли допу­стить, что­бы в анга­рах, капо­ни­рах и пак­гау­зах уни­что­жи­ли само­ле­ты, тан­ки, артил­ле­рию, воору­же­ние, бое­при­па­сы, да и вооб­ще все артиллерийско-техническое воору­же­ние? Это что, вер­хов­ный вино­ват?!» — вопро­шал он у таких же, изуро­до­ван­ных вой­ной оппо­нен­тов. «Пав­ло­ва рас­стре­ля­ли? Да его, дура­ка, пове­сить надо было! Ах, мать вашу так!» — сви­ре­пел он, и далее его тира­ды уже не име­ли разум­но­го зна­че­ния, посколь­ку пре­об­ла­да­ла в них нецен­зур­ная брань.

Види­мо, поэто­му в день выпис­ки и яви­лись за ним трое из тех, у кого все­гда «чистые руки, горя­чее серд­це и холод­ная голо­ва». На цыпоч­ках и подо­бо­страст­но сопро­вож­дал их поблед­нев­ший началь­ник гос­пи­та­ля. Но за несколь­ко часов до это­го наве­сти­ли Мак­мил­ла­на его фрон­то­вые дру­зья, и перед вошед­ши­ми пред­стал он в фор­ме пол­ков­ни­ка бро­не­тан­ко­вых войск, с заве­сью орде­нов и меда­лей, а чуть выше их сия­ла звез­да Героя Совет­ско­го Сою­за. Стар­ший из явив­ших­ся, тот, что в кожа­ном реглане, был, види­мо, из пле­я­ды немно­гих остав­ших­ся, кто, поми­мо уже назван­ных качеств, имел и еще одно, ред­кое: он дей­стви­тель­но был «без стра­ха и упре­ка». И, посмот­рев на Мак­мил­ла­на, он ском­кал и до хру­ста в паль­цах сжал раз­вер­ну­тый было лист доку­мен­та, сунул его в кар­ман. Чет­ко, по-военному отдал Мак­мил­ла­ну честь и, рез­ко повер­нув­шись, вышел из пала­ты. Слов­но про­ви­нив­ши­е­ся школь­ни­ки, мол­ча и пону­ро потя­ну­лись за ним сопро­вож­дав­шие лица.

Вот этот Мак­мил­лан спу­стя мно­го лет и сидел на ящи­ках воз­ле «Аме­ри­кан­ки». За это вре­мя, может, в чем-то он и изме­нил­ся, но толь­ко не в рито­ри­ке – страст­ной и бес­ком­про­мисс­ной. Види­мо, за остро­ту и мас­штаб­ность суж­де­ний его кто-то и про­звал Мак­мил­ла­ном, и поль­зо­вал­ся он и у фрон­то­ви­ков, и у про­чих жите­лей боль­шим авто­ри­те­том, кото­рый неиз­ме­ри­мо воз­рос после одно­го слу­чая.

Как-то под­гу­ляв­шая код­ла фор­штадт­ской шпа­ны похаб­но выска­за­лась о фрон­то­ви­ках. Дра­ка полых­ну­ла, как степ­ной пожар. Набе­жав­шие фрон­то­ви­ки рину­лись в ее эпи­центр с таким остер­ве­не­ни­ем, что даже не оста­лось у них сил на мат и крик. Били хряст­ко, без­жа­лост­но. За вой­ну и за погиб­ших дру­зей, за после­во­ен­ную нище­ту и за неустро­ен­ность. За! За! За!..

Бес­ну­ю­ще­е­ся куб­ло было до того по-звериному жесто­ко и страш­но, что батюш­ка, спе­шив­ший в цер­ковь, в ужа­се отпря­нул и, кре­стясь, ныр­нул в бли­жай­ший двор, а отнюдь не роб­кие фор­штадт­ские бабы, похва­тав детей, мигом попря­та­лись по домам. И участ­ко­вый Гриш­ка Люби­мов, над­са­жи­ва­ясь в кри­ке, зря палил в воз­дух из сво­е­го ТТ. Неиз­вест­но, чем бы все закон­чи­лось, если бы не Мак­мил­лан. Вско­чив на пив­ную боч­ку, хряст­нул он пустым вед­ром о жестя­ную кры­шу «Аме­ри­кан­ки» так, что все вздрог­ну­ли, буд­то от пушеч­но­го выстре­ла. А Мак­мил­лан, вытя­нув­шись во фронт и сра­зу пре­об­ра­зо­вав­шись в быв­ше­го пол­ков­ни­ка, пове­ли­тель­но заорал: «Пре­кра­тить!» И немно­го спо­кой­нее доба­вил: «Им тоже лиха хлеб­нуть доста­лось». Стран­но, но уста­но­ви­лась такая тиши­на, что ста­ло слыш­но, как кри­чат над купо­ла­ми собо­ра потре­во­жен­ные воро­ны, а где-то вда­ле­ке – цокот копыт и посту­ки­ва­ние колес брич­ки о мосто­вую.

В воз­ник­шей пау­зе спеш­но рети­ро­ва­лась шпа­на, утас­ки­вая обес­па­мя­тев­ших коре­шей, а фрон­то­ви­ки потя­ну­лись к колон­ке – умыть сту­де­ной фор­штадт­ской води­цей раз­го­ря­чен­ные лица и руки, а затем – в «Аме­ри­кан­ку», успо­ко­ить взбун­то­вав­ши­е­ся нер­вы.

С тех пор к Мак­мил­ла­ну и ста­ли отно­сить­ся с осо­бым ува­же­ни­ем, неко­то­рые даже почтительно-заискивающе. Впро­чем, ни с кем осо­бен­но он не сдру­жил­ся, раз­ве что со Сте­па­ном Булы­ги­ным, тоже быв­шим тан­ки­стом по про­зви­щу Булы­га. Но и он не отли­чал­ся мно­го­сло­ви­ем, раз­ве что в День Побе­ды или иной празд­ник, выпив лиш­ку, мрач­но вопро­шал: «Таким, как Мак­мил­лан, надо при жиз­ни памят­ни­ки ста­вить. Соглас­ны?». И все согла­ша­лись, пото­му как Булы­га был необы­чай­но силен и если бы вдруг уда­рил несо­глас­но­го, то «Аме­ри­кан­ка» надол­го, а может и навсе­гда, лиши­лась бы одно­го из сво­их посто­ян­ных посе­ти­те­лей.

Понят­но, что к Мак­мил­ла­ну мно­гие тяну­лись, несмот­ря на его необуз­дан­ный и ярост­ный нрав. Но совер­шен­но непо­нят­но было, что при­вле­ка­ло к нему тихую, стран­ную жен­щи­ну лет пяти­де­ся­ти пяти. По улич­но­му зва­ли ее Гра­фи­ней.

2.
ОТ ОСТАЛЬНЫХ оби­та­те­лей Фор­штад­та Гра­фи­ня отли­ча­лась так же, как холод­ный и чопор­ный лорд Гарольд Мак­мил­лан – министр обо­ро­ны, ино­стран­ных дел, а затем и премьер-министр Вели­ко­бри­та­нии – отли­чал­ся от сво­е­го тез­ки. Изыс­кан­ные, утон­чен­ные мане­ры, высо­кая куль­ту­ра речи, тихий уми­ро­тво­ря­ю­щий голос – все это вку­пе с увяд­шей незем­ной кра­со­той дела­ло ее совер­шен­но не похо­жей на осталь­ных.

В 1918 году, будучи еще девочкой-подростком, напра­ви­лась она с бра­том в Николь­ский собор, в кото­ром долж­но было состо­ять­ся тор­же­ствен­ное бого­слу­же­ние по слу­чаю осво­бож­де­ния горо­да от боль­ше­ви­ков. Шли они неспеш­но, оде­тые празд­нич­но, брат при всех офи­цер­ских рега­ли­ях, рас­кла­ни­ва­ясь с при­хо­жа­на­ми, кои плот­ным ручьем тяну­лись к собо­ру.

Дошли они уже до веду­щей к собо­ру ули­цы, и тут-то с гика­ньем и сви­стом вырва­лась вдруг со сто­ро­ны Ура­ла кон­ни­ца крас­ных. Слов­но вих­рем, сме­ло с доро­ги при­на­ря­жен­ных баб, сует­но гро­хая задвиж­ка­ми тяже­лых кали­ток, попря­та­лись мужи­ки, а брат Гра­фи­ни то ли рас­те­рял­ся, то ли посчи­тал постыд­ным для себя, офи­це­ра и дво­ря­ни­на, бежать к под­во­ротне. Но, опра­вив китель, повер­нул­ся он лицом к кон­ной лаве и вски­нул руку, про­ща­ясь с сест­рой. Гра­фи­ня, отбе­жав­шая к пали­сад­ни­ку, рину­лась было к нему, рас­про­став руки, как лебе­душ­ка кры­лья, да позд­но было. И уви­дев, как делит шаш­ка попо­лам тело бра­та, упа­ла Гра­фи­ня в глу­бо­кий обмо­рок. Он и осво­бо­дил ее еще от одно­го тяже­лей­ше­го испы­та­ния: то, что при­нес­ли потом в оде­я­ле дво­ро­вые люди, лишь отда­лен­но напо­ми­на­ло ее бра­та, но Гра­фи­ня это­го уже не виде­ла. С тех пор посе­лил­ся в ее душе пси­хи­че­ский недуг. Поме­шан­ной в обще­при­ня­том пони­ма­нии это­го сло­ва ее назвать было нель­зя. Она была адек­ват­на, сохра­ни­ла высо­кий интел­лект и фено­ме­наль­ную память, но вре­ме­на­ми впа­да­ла в задум­чи­вость, гла­за при­ни­ма­ли отре­шен­ное выра­же­ние. И тогда Гра­фи­ня ста­но­ви­лась болез­нен­но под­черк­ну­той в мане­рах и зача­стую совсем некста­ти пере­хо­ди­ла в раз­го­во­ре с людь­ми на фран­цуз­ский.

Один-два раза в год кла­ли ее в боль­ни­цу, в осталь­ное вре­мя она пре­по­да­ва­ла музы­ку в мест­ном учи­ли­ще, а вече­ра­ми и в выход­ные дни она дава­ла уро­ки живо­пи­си для мест­ных сорван­цов. При­чем наот­рез отка­зы­ва­лась брать пла­ту за уро­ки – ни день­га­ми, ни про­дук­та­ми, кото­ры­ми ста­ра­лись ее снаб­дить бабуль­ки, донель­зя радо­вав­ши­е­ся, что их вну­ча­та «учат­ся на худож­ни­ков, а не шаста­ют по ули­цам со шпа­ной, что, зна­мо дело, к доб­ру не при­ве­дет».

Что влек­ло Гра­фи­ню к Мак­мил­ла­ну, понять было труд­но. Види­мо, чем-то напо­ми­нал он ей погиб­ше­го бра­та. На людях воз­ле Мак­мил­ла­на она появ­ля­лась неча­сто, но имен­но в те кри­ти­че­ские мину­ты, когда, взвин­чен­ная до пре­де­ла, подо­гре­ва­е­мая воз­ли­я­ни­я­ми, пси­хи­ка его дости­га­ла того апо­гея, за кото­рым мож­но было ожи­дать что угод­но, Гра­фи­ня под­хо­ди­ла к нему, бра­ла за руку, и буй­ный, строп­ти­вый Мак­мил­лан мгно­вен­но успо­ка­и­вал­ся и ста­но­вил­ся тихим и послуш­ным, как ребе­нок. Потом они шли от «Аме­ри­кан­ки» к даль­ней ска­ме­еч­ке, и он слу­шал ее вор­ку­ю­щий голос, не пере­би­вая, а завсе­гда­таи про­во­жа­ли «вен­це­нос­ную» пару кто задум­чи­вым взгля­дом, кто улыб­кой. Но никто и нико­гда не ска­зал им вслед плос­кой или соле­ной шут­ки, пош­ло­сти или, тем более, гру­бо­сти. Эти два чело­ве­ка явля­ли собой тро­га­тель­ную кар­ти­ну – два оскол­ка судь­бы, зер­каль­но отра­зив­шие в части­цах раз­би­тых душ и страш­ное, и урод­ли­вое, и пре­крас­ное.

Но, как в калей­до­ско­пе, несу­раз­ные, отдель­но взя­тые оскол­ки в спек­траль­ном пре­лом­ле­нии обра­зу­ют вдруг кар­ти­ну неви­дан­ной кра­со­ты, так и Мак­мил­лан с Гра­фи­ней, сой­дясь, тро­га­ли черст­вые души окру­жа­ю­щих тро­га­тель­ным вни­ма­ни­ем и забо­той друг о дру­ге до такой сте­пе­ни, что и видав­шие виды бабы отво­ра­чи­ва­лись, чтоб украд­кой смах­нуть набе­жав­шую сле­зу.

Одна­жды, когда жив­шая оди­но­ко в зем­лян­ке на краю Фор­штад­та Гра­фи­ня тяже­ло забо­ле­ла, ее сосед­ка Феня сочла необ­хо­ди­мым сооб­щить об этом Мак­мил­ла­ну.

Тот угрю­мо выслу­шал ее, про­во­дил до две­рей. Затем, подой­дя к зер­ка­лу, дол­го и брезг­ли­во смот­рел на отра­же­ние. Види­мо, тот, кого он уви­дел, пра­ва на жалость не имел. Пото­му, вый­дя в холод­ные сени, он взял ковш и дол­го, с оже­сто­че­ни­ем поли­вал над тазом голо­ву водой, чер­пая ее из кад­ки, опу­шен­ной ине­ем. Сто­и­че­ски выдер­жав эту экзе­ку­цию, он вер­нул­ся в про­ку­рен­ную избу и дол­го оце­ни­ва­ю­ще осмат­ри­вал жилье, как поле пред­сто­я­ще­го тяже­ло­го боя. Всю ночь в доми­ке Мак­мил­ла­на не гас свет, но если бы Феня зашла к нему еще раз, то уви­де­ла бы нечто дико­вин­ное. Круг­лый стол был пол­но­стью осво­бож­ден от гру­ды буты­лок, кон­серв­ных банок, наби­тых окур­ка­ми, остат­ков еды. Вымы­тый, чистый, он был покрыт наряд­ной ска­тер­тью, а в цен­тре сто­ла кра­со­ва­лась ваза для цве­тов. Обо­дран­ный и пыль­ный бумаж­ный ковер, при­леп­лен­ный к стене над кро­ва­тью, исчез, а вме­сто него висел неболь­шой кра­си­вый немец­кий гобе­лен. Теп­лом и госте­при­им­ством дыша­ла печ­ка, рас­про­стра­няя в при­бран­ной, умы­той ком­на­те драз­ня­щий аро­мат тушен­ки из парив­шей кастрюли.

Мак­мил­лан чего-то ждал, то и дело погля­ды­вал на часы, выхо­дя во двор, жад­но курил. Нако­нец, когда посвет­ле­ло неулыб­чи­вое серое небо, надел шинель и пошел к сосе­ду. О чем они гово­ри­ли, никто не зна­ет, но через пол­ча­са выка­ти­ли они на ули­цу в санях-розвальнях, щед­ро устлан­ных соло­мой, свер­ху кото­рой снеж­но белел полу­шу­бок.

Гра­фи­ню пере­вез­ли в дом к Мак­мил­ла­ну, и он пол­но­стью погру­зил­ся в хло­по­ты по ухо­ду за боль­ной: ходил в апте­ку, в мага­зи­ны, к Фене за целеб­ным козьим моло­ком; чаро­дей­ство­вал и кол­до­вал над раз­лич­ны­ми отва­ра­ми, лечеб­ны­ми настой­ка­ми, гото­вил нехит­рую, но сыт­ную снедь. Одна­жды после дол­го­го отсут­ствия, к удив­ле­нию Фени, частень­ко помо­гав­шей ему по ухо­ду за боль­ной, при­во­лок серую кар­тон­ную короб­ку и, про­мерз­ший до сине­вы, уснул, не раз­де­ва­ясь, воз­ле при­грев­шей его печ­ки. Нестер­пи­мое Фени­но любо­пыт­ство не поз­во­ли­ло короб­ке дол­го хра­нить свои сек­ре­ты. И когда она была рас­кры­та, обал­дев­ше­му взо­ру Фени пред­ста­ли бутыл­ка конья­ка, две бутыл­ки каго­ра, два коль­ца кра­ков­ской кол­ба­сы, лимо­ны, чай, бан­ка меда… Рос­кошь по тем вре­ме­нам необык­но­вен­ная!

После выздо­ров­ле­ния Гра­фи­ни про­дал Мак­мил­лан свой дом и по насто­я­тель­ным реко­мен­да­ци­ям вра­чей увез ее в Ялту, где они и обос­но­ва­лись в кро­хот­ной квар­тир­ке.

О них еще дол­го вспо­ми­на­ли в Фор­штад­те. Фрон­то­ви­ки и те, кто помо­ло­же, рас­суж­да­ли о необыч­но­сти их судеб и харак­те­ров, сер­до­боль­ные ста­руш­ки порой всхли­пы­ва­ли: «Хра­ни их Гос­подь!» И шеп­та­ли иссох­ши­ми­ся губа­ми молит­вы, кото­рые толь­ко они и пом­ни­ли. Но посте­пен­но раз­го­во­ры о Гра­фине и Мак­мил­лане сошли на нет: повсе­днев­ные забо­ты и дру­гие собы­тия, боль­шие и малые, вывет­ри­ли, стер­ли из памя­ти вос­по­ми­на­ния, свя­зан­ные с ними и став­шие уже дав­ни­ми, древни­ми.

3.
СПУСТЯ мно­го лет дове­лось мне отды­хать в Одес­се, в сана­то­рии име­ни Дзер­жин­ско­го. Сосед по пала­те, капи­тан пер­во­го ран­га, ока­зал­ся очень инте­рес­ным чело­ве­ком. Он пре­крас­но знал исто­рию рос­сий­ско­го фло­та, увле­ка­тель­но рас­ска­зы­вал о стра­нах, в кото­рых побы­вал, вспо­ми­нал о встре­чах с Вален­ти­ном Сав­ви­чем Пику­лем, с кото­рым был хоро­шо зна­ком. Я же не мог похва­стать­ся зна­ком­ства­ми со столь извест­ны­ми людь­ми и как-то в шут­ку ска­зал, что будучи еще маль­чиш­кой знал не кого-нибудь, а само­го Мак­мил­ла­на. И рас­ска­зал все, что знал: и о Мак­мил­лане – пол­ков­ни­ке бро­не­тан­ко­вых войск, Герое Совет­ско­го Сою­за, и о Гра­фине – стран­ной, тихой жен­щине, кото­рая совер­шен­но без­воз­мезд­но учи­ла хули­га­ни­стых фор­штадт­ских маль­чи­шек искус­ству живо­пи­си.

А когда закон­чил свое повест­во­ва­ние, то уви­дел, что в гла­зах мое­го собе­сед­ни­ка сто­ят сле­зы. Я рас­те­рял­ся, уди­вил­ся неска­зан­но такой сен­ти­мен­таль­но­сти капи­та­на, но он, мол­ча достав порт­моне, раз­вер­нул его, и из-за цел­лу­ло­ид­ной пла­сти­ны, с береж­но, как я понял, хра­ни­мой фото­гра­фии в опра­ве из кро­ко­ди­ло­вой кожи гля­ну­ли на меня Мак­мил­лан – в воен­ном ките­ле, со все­ми рега­ли­я­ми, и Гра­фи­ня. А меж ними – во весь рот улы­ба­ю­щий­ся маль­чиш­ка, в кото­ром я без тру­да при­знал капи­та­на пер­во­го ран­га.

- Это мои при­ем­ные роди­те­ли, – глу­хо ска­зал он.

Вот и все.

Герои мое­го рас­ска­за обре­ли име­на, фами­лии, адре­са… Да раз­ве ж в том суть? Надо ли еще рас­ска­зы­вать о том, как взя­ли они маль­чиш­ку из дет­ско­го дома, отда­ли ему всю теп­ло­ту сво­их сер­дец, как, пре­об­ра­зив­шись, откры­ла в себе Гра­фи­ня запоз­да­лое мате­рин­ское сча­стье?

В ту ночь мы с капи­та­ном так и не сомкну­ли глаз. Напрочь забыв о настав­ле­ни­ях вра­чей, пили коньяк, креп­чай­ший кофе и гово­ри­ли, гово­ри­ли…

Гово­ри­ли о том, что мир тесен, о Мак­мил­лане и Гра­фине. И о том, что толь­ко душев­ная кра­со­та таких людей спа­сет мир, нас самих, наших детей и вну­ков. И все наше люби­мое, исстра­дав­ше­е­ся чело­ве­че­ство.


Васи­лий Пет­ро­вич Ново­же­нин родил­ся в 1946 году в Орен­бур­ге, в Фор­штад­те. После воен­ной служ­бы в погра­нич­ных частях был при­гла­шен на рабо­ту в орга­ны внут­рен­них дел, где про­шел путь от лей­те­нан­та – опер­упол­но­мо­чен­но­го уго­лов­но­го розыс­ка до пол­ков­ни­ка – заме­сти­те­ля началь­ни­ка Управ­ле­ния Феде­раль­ной служ­бы испол­не­ния нака­за­ний Рос­сии по Орен­бург­ской обла­сти. Не раз участ­во­вал в задер­жа­нии воору­жен­ных пре­ступ­ни­ков, име­ет пра­ви­тель­ствен­ные награ­ды. Боль­шой жиз­нен­ный опыт побу­дил взять­ся за перо. В 2006 году вышла кни­га Васи­лия Ново­же­ни­на «Тем, кто любит Рос­сию».

Если вы нашли ошиб­ку, пожа­луй­ста, выде­ли­те фраг­мент тек­ста и нажми­те Ctrl+Enter.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Вы робот? *