Курсант Баширов

 ВЯЧЕСЛАВ МОИСЕЕВ 

НАС ПРИЗВАЛИ в ноябре, когда поземка лизала загипсованные дороги, отвезли в аэропорт, и сутки мы летели навстречу солнцу через весь Советский Союз с тремя посадками в Сибири. Выйдя на летное поле под Владивостоком, я увидел незнакомо скособоченные созвездия, низко висящую над горизонтом Большую Медведицу, ручкой ковша почти воткнувшуюся в горизонт, и смертная тоска сжала сердце: Господи, как же мы далеко от дома, и ведь полтора года в армии только начались!

Курсант Баширов с первого нашего общего дня в учебке держался особняком. Мрачный взгляд почти черных глаз из-под очков-«капелек», модных тогда, в середине восьмидесятых, едва чиркал по нашим стриженым макушкам с высоты его метра восьмидесяти пяти.

Еще вчера выпускники вузов, свежие инженеры и учителя, не получившие отсрочки и «брони», сегодня, отобранные в спецвзвод «вышников», мы изучали новейшую технику для обнаружения врага высоко в небесах, а происходило это в каких-то семидесяти километрах от Тихого океана. Впрочем, многим из нас так и не случилось омыть свои кирзачи в его соленых водах…

В нашем взводе все двадцать пять человек были, конечно, рядовыми, но в учебном полку войск противовоздушной обороны мы именовались курсантами. Спустя полгода нам должны были присвоить младших сержантов и раскидать по дивизионам ПВО, усеявшим границу с Китаем и тихоокеанское побережье страны.

Сперва было невозможно тяжко оттого, что дом далеко, что лишь через полтора года увидишь родных людей – а некоторые из нас успели жениться и даже обзавестись ребенком. Закрываешь глаза и ясно, четко, до мелочей видишь знакомые улицы, лица, слышишь голоса – наяву. И думалось всякое, и нехорошее тоже.

В первые же наши курсантские дни мы разбирали старый склад на горке, в стороне от учебных корпусов и казарм. Я нес тяжеленное бревно на пару с Витей Семененко, призванным из Донбасса, и неожиданно в голове моей всплыла, как утопленник из омута, мысль: «…Сейчас роняю бревно на ногу, большой палец раздроблен – меня комиссуют…».

– Давай передохнем, а? – оборвал мой бред Витя, шедший впереди.

Мы скинули бревно с плеч, на него же и присели. Семененко закурил и выдохнул вместе с дымом своей «Примы»:

– Не поверишь – тащу этот балан и думаю: «Если б сейчас споткнуться, а бревно мне на ногу да ступню, например, вдребезги…».

Я засмеялся – легко, как может смеяться только человек, который вздумал прыгнуть с крыши многоэтажки, да увидел на соседней крыше такого же дурака. И Витя сразу все понял и рассмеялся тоже, опустив лицо к сырой и серой осенней траве, на миг спрятав голову свою в сизой шапке в сизом же табачном дыму.

Был ноябрь в самом конце, но снег еще не лег. Невесомый пух летел ночами, казалось, прямо со звезд, но, коснувшись земли, исчезал на глазах. Вот и сейчас теплый ветерок с Японского моря лениво, словно мечтательная старшеклассница лепестки с ромашки, обрывал оставшиеся листья с прозрачных деревьев. Под горкой с одной стороны лежал учебный полк, а с другой тянулся пятиэтажный панельный поселок, напичканный такими же войсковыми частями, как наша. А дальше, за офицерскими домами, за капонирами и ангарами металась по равнине речка, кажется, Суйфыньхэ, и сбегала прямо через границу в Китай.

– Говорят, на границе реку решеткой перегородили, чтобы нарушитель не проплыл, – вымолвил Витя.

– Наши или китайцы перегородили?

– Да наши, наверное… Эх, мама, и бежать-то некуда!

– А было бы куда – побежал бы?

– Нет, – Семененко задавил тлеющий бычок каблуком. – Первые полгода переживем, а там легче будет.

СПУСТЯ пару-тройку недель большинство втянулось в распорядок и бездумно бегало, подтягивалось на перекладине, отжималось, ходило строем, крича по пятнадцать раз на дню песню «День Победы», так любимую нашим старшиной-сверхсрочником Травиным.

Баширов за все это время не улыбнулся ни разу, на вопросы отвечал предельно кратко, сам ни с кем не заговаривал. Даже вечером, когда оставался часок на письма, подшивание подворотничков, бритье одной электробритвой на десятерых и треп в так называемом кубрике взвода между двухъярусными кроватями, он садился на свой табурет лицом к окну, снимал очки, и видное мне в профиль его лицо боксера с крепким подбородком, разделенным ямочкой, на миг становилось отчаянно-беззащитным. Но только на миг.

Учебка – это режим, расписание и устав. Выполняй приказы, и тебе ничего не будет. Сказали стоять – стой, сказали бежать – беги, велели строем в туалет идти – иди, даже если тебе не надо, иди про запас. Заорал сержант в шесть десять утра «батарея, подъем!!! сорок пять секунд, время пошло!», значит, прыгай со второго яруса, стараясь не пасть на плечи вскочившему с нижней койки товарищу, быстро напяливай все, что вчера перед отбоем – опять же за сорок пять секунд – ухитрился разложить на табурете в особо определенном уставом порядке, в одном хэбэ и шапке пулей лети в ледяную тьму, ищи там свой взвод – и строем беги в сопку полтора километра и полтора обратно…

Быстро все поняли, что с начальством спорить бесполезно. Командир, даже занюханный ефрейтор, которому лычку кинули, скорее всего, в наказание (ибо сказано: «Лучше дочь проститутка, чем сын ефрейтор»), всегда будет прав. А ты, рядовой, прав не будешь.

Похоже, не понимал и не принимал всего этого только Баширов. Он будто что-то решал все время там, за этими своими очками-«капельками», и решить никак не мог. А окружающее для него словно и не существовало вовсе.

ПЕРВЫЕ странности мы заметили за ним через месяц после призыва. Шел уже декабрь, ночью циклон принес гору снега, и нас, четверых из взвода, нарядили расчищать дорожки вокруг казармы. Меня назначили старшим наряда и дали Витю Семененко, хитроватого увальня Ларькина ну и Баширова. Часа полтора мы добросовестно скребли заметенный вьюгой асфальт, пока не решили перекурить. Витя с Ларькиным запалили свои овальные без фильтра, я, некурящий, глядел на них, упершись подбородком в черенок лопаты, а Баширов молча бухнулся задом в сугроб, словно в кресло.

И тут я заметил, как из-за угла казармы, метрах в пятнадцати от нас, возник подполковник. Кто такой, откуда – неважно. Важно, что старший по званию, значит, побросать бычки, поправить ремни, вытянуться в струнку и отдать честь надо.

– Внимание: справа, – вполголоса предупредил я.

Семененко с Ларькиным отреагировали мгновенно, уронив окурки и повернувшись к приближающемуся подполу. А Баширов дернулся было, да вдруг откинулся снова в своем снежном кресле.

– Смирно! – гаркнул я, отпечатав три шага навстречу офицеру. – Товарищ подполковник! Наряд на расчистку территории в составе четырех курсантов…

– Вольно, занимайтесь, – махнул он рукой в кожаной перчатке. И тут заметил за нашими спинами сидевшего в сугробе Баширова: – А это что еще такое?

С ужасом я увидел: сейчас Баширов скажет, что это такое! У него уже и губы заплясали:

– А‑а-а п‑по…

– Курсант Баширов ногу подвернул, товарищ подполковник, – перебил я. – Наверно, растяжение, ходить не может.

– Ну так сводите его в санчасть. Когда наряд выполните.

– Есть!

– Мы ему пока снега в сапог положим, – нашелся Витя, – чтобы совсем не опух.

– Правильно, – одобрил подполковник. – А вот сугробы надо выровнять «гробиком». Возьмите у старшины фанеру и – так, так и так, – он изобразил в воздухе трапецию, – чтобы «гробик» получился.

Когда скрип снега под яловыми офицерскими сапогами стих в отдалении, толстый Ларькин спросил:

– Ты чё эт, Башир, бешеную муху с киселем счифанил? Или правда опух за месяц службы?

– А пошел он… – вяло бросил Баширов. И точно указал, куда.

КОНЕЧНО, об этом происшествии никому мы не рассказали. Стукачество в армии не приветствуется особенно, со стукачами, даже невольными, все держатся, словно с зачумленными… А недели через две Баширов отличился снова, и на этот раз скрыть ничего не удалось. Да и не пытался Баширов ничего скрывать.

В пять часов дня, когда уже по-декабрьски рано темнело, мы после занятий в классе, где изучали тактико-технические характеристики авиации вероятного противника, вышли в своем хэбэ на мороз и, оттопырив руки, словно пингвины крылья, – чтобы воздух между телом и одеждой подольше оставался теплым, – ждали команды своего сержанта Гундаря на построение и его же «шагом марш в казарму» на политзанятия об американской военной угрозе. И сержант явился, накурившись от души в тепле с такими же дедами Советской армии, как он сам, все команды отдал, и мы с песней – у Гундаря любимой была «Не плачь, девчонка» – дотопали до казармы и расселись в Ленинской комнате в ожидании замполита. Вот тут Витя Семененко и шепнул мне на ухо: «Баширов пропал».

Лазутчик, отправленный в спальное помещение якобы за конспектом, сообщил, что там Баширова нет и не было. Другой, спросивший разрешения навестить туалет, тоже вернулся ни с чем. Это было невероятно – никто из нас не мог бы позволить себе такой, как сие называется в армии, борзости.

И сержант Гундарь просто задохнулся от изумления, когда старшина Травин привел в казарму Баширова. Императорская посадка головы курсанта и гордый, даже презрительный взгляд из-под очков никак не вязались с раскрытым газетным кульком, из которого чуть не вываливались пряники. Старшина застукал Баширова в чепке – полковом магазинчике, в котором нам, курсантам, могли что-нибудь продать только с половины шестого до половины седьмого вечера. В остальное время туда и соваться было бесполезно. Но чтобы вообще попасть в чепок и в дикой толчее огромной очереди купить на солдатскую зарплату в семь рублей с полтиною хоть что-нибудь, надо было испросить соизволения своего сержанта – замкомвзвода.

А Баширов ушел просто так. Здесь, в учебке, его поведение отдавало сумасшествием. Потому Гундарь с Травиным даже не стали орать на него, а просто, с опаской оглядев с ног до головы, отправили драить холодный туалет на двенадцать дырок вместе с еще одним «залётчиком» – этот вчерашний школьник осмелился надеть присланные из дому шерстяные носки на изношенные до бязевой прозрачности портянки. Пацан шел рядом с Башировым и, заглядывая в его мраморное лицо, тараторил:

– Сержант потом спросит, сколько плиток в туалете, а я уже знаю, Виталик с третьего взвода на той неделе там уже погибал, так его заранее предупредили, он и сосчитал: триста сорок семь! Из них шестьдесят шесть расколотых… А пряничком не угостишь?

– Забирай все.

ВРЕМЯ близилось к Новому году, оставалось до него чуть больше недели. Отцы-командиры пытались соорудить нам хоть какой-то праздник: собрали с нас деньги на новогодний стол с лимонадом, конфетами и все теми же вечными пряниками, обещали добыть елочку, а уж украсить ее самодельными игрушками дело было наше.

Баширов жил по-прежнему в себе, ни в ком из окружающих нужды не испытывая. Хотя такое в армейском коллективе практически невозможно, ведь любой хоть раз да окажется без ваксы для сапог, или без куска белого ситца для подворотничка, или без бритвы. Не помочь в такую минуту – значит обречь человека на наказание за нечищенную кирзу, грязную подшиву, заросшие щеки. Не поможешь ты сегодня – не помогут тебе завтра.

От Баширова никто и никогда не слышал ни единой просьбы.

Зато послышался от него весьма неприятный запах. Сперва думали, что это портянками воняет. Но уж чем-чем, а таким привычным амбре наше обоняние оскорбить было невозможно. Пахло какой-то гнилью. Расколол Баширова Ларькин. За те сорок пять секунд после подъема, когда дай бог только одеться и выскочить из казармы, вчерашний инженер-пищевик разглядел, что пятки у Баширова стерты до мяса.

В начале службы все мы без исключения растерли ноги сапогами, и каждого из нас до конца жизни будут украшать едва заметные шрамы повыше пяток – память о первых неделях в армии. Нам слали из дома пластырь, мази, мы этим добром друг с другом делились и через полтора месяца с мозолями покончили. А Баширов, выходит, ни черта для лечения не делал. Он будто нарочно запустил свои потертости, которые теперь говорили за него, безмолвного, словно мускус, о котором писал Саади. Это был тот случай, когда доложить замкомвзводу ради Башировского же блага пришлось, и стукачом Ларькина никто не счел. Баширова неделю гоняли в санчасть на перевязку и даже освободили от строевых занятий. Вместо них поручили ему рисовать новогоднюю стенгазету нашего взвода. После завтрака мы все уходили забивать подошвами невидимые гвозди в асфальт плаца, а Баширов, хмурясь, словно бы немного смущаясь своей привилегии, раскладывал карандаши на большом куске ватмана на столе у окна.

В ЭТО САМОЕ окно Баширов и увидел, как старшина Травин строит курсантов из разных взводов. Дело было в четверг, и это могло означать только одно – посылки. В месяц раз, а то и чаще, каждому курсанту присылали посылку из дома: сало, тушенку-сгущенку, печенье-конфеты, сушеную рыбу. Словом, все, что может выдержать двухнедельное путешествие в почтовом вагоне через всю страну. Но посылки мы могли получать только по четвергам. Это был наш почтовый день. И если почтальон отдавал тебе извещение в пятницу, то приходилось ждать неделю, чтобы вкусить из фанерного ящика гражданского рая, заботливо уложенного руками мамы или молодой жены…

Баширов бросил карандаш, быстро оделся и, выскочив на улицу, молча встал в строй. Когда старшина повернулся к строю и скомандовал «вперед шагом марш!», то Баширова заметил и хотел было спросить, когда же это тот успел получить извещение на посылку. Но разговор с отдельным военнослужащим, движущимся в общем строю, показался ему чем-то неправильным, граничащим с нарушением устава, и он передумал.

На почте Баширов к окошку выдачи не спешил, ожидая, что старшина выйдет, и когда тот все же решил курнуть на деревянном крылечке, быстро протиснулся между шинелями и, не обращая внимания на вопли возмущения, сунул в окошко заполненный листок телеграммы:

– На поздравительном бланке.

Стоявший рядом курсантик, тот самый, что заранее знал, сколько плиток в туалете, рассказывал потом:

– Я только и увидел: «С Новым годом, моя родная…», а он рукой тут же раз – и закрыл.

Старшина Травин, не обнаружив у Баширова под мышкой посылочного ящика, по возвращении в часть устроил дознание, докопался до телеграммы, но не сумел извлечь из курсанта никаких подробностей.

– Мне надо было послать телеграмму, – твердо объявил Баширов и замолчал. На этот раз он чистил туалет три вечера подряд. И в случае любого, самого мелкого нарушения было ему обещано: пойдет он на гауптвахту. И не на полковую, а на гарнизонную. И тогда служба медом ему не покажется!..

Но нам-то было уже понятно, что плевать Баширов хотел на мед, на службу и на все гауптвахты вместе со всеми командирами и начальниками. Да и жизнь его, похоже, интересовала с одной лишь стороны. Мы тогда только начинали догадываться, с какой.

Дня за три до Нового года, когда и у нас, отслуживших всего-то полтора месяца из полутора лет, на душе повеяло праздником, сержант-почтальон, как обычно после обеда, принес в канцелярию письма. В нашем взводе почту раздавал я, агитатор, и, как сейчас помню, письмо Баширову пришло в конверте с рисунком желтогрудой птички на ветке с алой гроздью рябиновых ягод и подписью: «Синица».

Когда я протянул письмо Баширову, на секунду он, словно крылья расправив, потянулся навстречу, схватил конверт и не оторвал край, а очень бережно распечатал по клапану. Спустя минут пять я снова взглянул на него. Баширов внешне вроде бы не изменился. Только приглядевшись, я увидел, как постепенно тяжелеет его лицо, ходят желваки, наливаются страшной, безнадежной теменью глаза под очками.

БАШИРОВ пропал в новогоднюю ночь. За общим весельем, когда мы, курсанты, лакали свой теплый лимонад и лопали сверхпайковые конфеты с пряниками, а сержанты в каптерке у старшины Травина хряпали водочку, он и растворился. Вечерней поверки не было, дежурный офицер куда-то свалил, в два часа ночи пьяненькие сержанты скомандовали отбой, и никто не обратил внимания, что койка Баширова пуста. Ларькина, который спал рядом, после выспрашивали, как же это он не заметил отсутствия соседа. Ларькин извернулся и отбоярился тем, что, мол, Баширов обожрался за праздничным столом, а потому бегал в туалет каждые полчаса. Ну вот он, Ларькин, и подумал, что ему, Баширову, значит, опять приспичило. А после он, Ларькин, уснул, и все…

В тумбочке у Баширова не нашлось ничего, что бы хоть как-то объяснило его исчезновение. Командир батареи с замполитом крыли пропавшего на чем свет стоит, строили нас по три раза в день и, расхаживая перед шеренгой, грозили страшными карами соучастникам, ежели таковые найдутся, и обещали им же прощение за любые сведения о беглеце. Но у Баширова не было и не могло быть соучастников, уж в этом-то мы не сомневались. Слишком хорошо мы знали его, нелюдимого, закрытого на все засовы, с черными, непроницаемыми зрачками за стеклами очков.

Комендатура объявила план «Кольцо», по которому на все вокзалы, автостанции и даже в аэропорты отправились специальные патрули с оружием и фотографиями Баширова. Неделю, сменяя друг друга, они выискивали его, теперь уже именовавшегося дезертиром, по всем углам и закоулкам. Баширов как в воду канул.

Прошло несколько дней, и у Ларькина кончилась зубная паста. Недолго думая, он полез в тумбочку, которую делил с Башировым, и позаимствовал его тюбик, верно рассудив, что паста раньше засохнет, чем понадобится своему хозяину. Заодно Ларькин решил поглядеть, чем еще можно разжиться. Под газетным листом, застилавшим полку и пришпиленным снизу канцелярскими кнопками, он обнаружил конверт с синичкой. Мы с Витей Семененко оказались рядом…

«Милый мой, родной мой, любимый, единственный! Я не знаю, как дальше буду жить. Разве можно жить без тебя? Мне показалось, сердце у меня остановилось, когда автобус скрылся за поворотом. Я только помню, как в тумане, твое лицо за стеклом. Как я пришла домой, не знаю. Сапоги в грязи, ноги мокрые. Наверно, шла по лужам. Ничего не помню.

Я люблю тебя и только об этом могу думать и говорить. А говорить о тебе и о нашей любви мне не с кем, ты знаешь. Даже наоборот, надо молчать, чтобы не получилось хуже.

Я обязательно дождусь тебя, если только смогу. Ведь он… Не могу даже произнести его имя. Он ни в чем не виноват, но он мне противен, отвратителен, потому что никогда не сможет заменить тебя. Тебя! Мою Любовь!

Господи! Ты ведь все видишь! Ну помоги нам!

Родной мой, как бы я хотела снова оказаться с тобой там, в нашем убежище, где нам было так хорошо все эти три дня. Неужели счастье невозможно?

Мне кажется, еще немного, и я не выдержу, убегу из дома, поеду к тебе, поселюсь где-нибудь рядом, чтобы хоть иногда тебя видеть. Или что-нибудь с собой сделаю. Не надо бы писать тебе об этом, но, любимый мой, кому же мне еще рассказать о том, что не могу я вытерпеть эти полтора года без тебя?»

В том же конверте лежал тетрадный листок всего с несколькими строчками, написанными почерком Баширова, похожим на траву, полегшую от ветра: «Сегодня Новый год, мы всей толпой сидим за жалким столом, едим и пьем что-то, а по телевизору показывают «Голубой огонек». И от каждого слова песен о любви саднит душу до крика. Даже самые глупые, самые наивные – о нас, потому что мы сами одна большая Тема Любви.

Хотел купить тебе к любимому твоему празднику хоть какой-нибудь подарок, но в нашем нищем магазине нет ничего, кроме продуктов…

Каждая мысль моя только о тебе и приводит к состоянию, близкому к обмороку. Кружится голова, холодеет тело, его, кажется, несет черным потоком сквозь бесконечную ночь, вертит и переворачивает, тянет на дно, словно щепку. Ты не со мной! Как это может быть?! Ведь я же хочу тебя видеть каждую минуту, мне надо дотрагиваться до твоей руки (а после моя рука хранит твой неповторимый, наилегчайший запах ромашки и полыни), надо бережно брать тебя в объятия, надо отпускать свои губы на прогулку по твоему плечу, шее, ушку, волосам, щеке и, наконец, добираться до твоих губ. Синичка моя!..».

КАЖДУЮ пятницу вечером весь наш учебный полк строили на подведение итогов недели, и командир, полковник Недбайло, долго проходился по поводу дисциплины и раздолбайства отдельных военнослужащих. Вообще-то неплохой он был мужик, этот Недбайло, и даже делал на перекладине пятнадцать раз подряд подъем переворотом в сапогах и шинели с портупеей, что не могло не вызывать уважения. Но когда на тридцатиградусном февральском морозе при ветре с Охотского моря стоишь неподвижно больше пятнадцати минут, то пальцы в рваных портянках начинают деревенеть, и ты шевелишь, шевелишь, шевелишь ими там, в сапогах, чтобы не заорать от боли, сравнимой только с зубной, и не веришь своему счастью, когда полковник, вдоволь навоспитывав личный состав, командует: «Напра-во, шаго-о-ом марш!».

Но он пока не скомандовал. Он хочет сказать нам что-то еще.

– Довожу до личного состава… приказ… тридцать первого декабря… оставил часть… дезертирство… – ветер гонял слова полковника над плацем, и не все они попадали нам в обмороженные уши. Наконец подуло и в нашу сторону:

– Рядовой Баширов совершил целый ряд преступлений, выразившихся в самовольном оставлении части, присвоении имущества граждан и причинении тяжких телесных повреждений, повлекших длительное расстройство здоровья, гражданину… – ветер вновь покружил в стороне и вернулся к нам: – …Трибунал, рассмотрев все обстоятельства дела, приговорил рядового Баширова к четырем годам… с отбыванием в дисциплинарном батальоне…

Дальше полковник Недбайло некоторое время убеждал нас, что нехороший пример Баширова должен послужить всем нам серьезным уроком. Офицерский и сержантский состав – не исключение.

Наконец он почти сладострастно крикнул в темнеющее небо:

– По-о-олк, смир-рно-о‑о! К торжественному маршу! Повзводно! На одного линейного дистанция! Офицеры управления прямо! Остальные напра-во! Шаго-о-ом… Марш!

Фальшиво-тягуче грянул оркестр, и дальневосточные вороны, потревоженные ревом мятой меди и мощной пощечиной полутора тысяч подошв асфальтированному плацу, взвились с окрестных деревьев и, пролетая над окоченевшим полком, хрипло, насмешливо и зло расхохотались над непонятными людскими делишками:

– Ха‑а! Ха‑а! Ха-а‑а!

ВЗВОД наш с песней дотопал до казармы, и под краснокирпичными стенами ее нам дали пять минут на перекур. Витя Семененко глубоко затянулся, спалив сразу треть «примины», выдохнул толстую на морозе струю дыма и спросил меня:

– А ты не знаешь, откуда Баширов призывался?

– Нет.

– А что окончил?

– Без понятия.

– А по национальности он кто?

– Не знаю. С такой фамилией он и русским может быть, и татарином, и кем угодно.

– А звали его как?

– Вить, зарежь – не помню. Всё «Баширов» да «Баширов».

– Нормально, да? Считай, два месяца человек с нами рядом прослужил, и ни черта-то мы о нем не знаем.

– А мы с тобой друг о друге, думаешь, много знаем? Завтра ты, например, Гундарю в рожу заедешь, и я не пойму, зачем ты это сделал. Или вон Ларькин возьмет и повесится, не дай бог, конечно.

– Или ты?

– Или я.

– Кончай, а?

– Витя, жизнь как будто нам все время расставляет ловушки и смотрит, попадем мы в них или нет. А если попадем, то как выбираться будем. А если не выберемся, туда нам, в яму, и дорога…

– Мрачно слишком.

– А ты песню спой жизнеутверждающую:

«Впереди светла дорога…»

И Витя с дурашливым оптимизмом подтянул:

«А — мы пойдем по ней вдвоем,
А — в мире всяких песен много – 

А — сколько мы еще споем,
Если пойдем вдвоем!».

– Жги, черноголовый! – подскочил к нам Ларькин, по-цыгански ломая круглыми плечами.

Но больше мы ничего спеть и сплясать не смогли, потому что сержант Гундарь погнал нас всех в казарму.

18–21 ноября 2004


МОИСЕЕВ Вячеслав Геннадьевич родился в 1962 году в Оренбурге, окончил факультет иностранных языков Оренбургского пединститута, служил в Советской армии, работал в областной молодежной газете. В 1992 году организовал пресс-службу губернатора Оренбургской области, работал главным редактором газет «Оренбуржье», «Оренбургский курьер», «Оренбургский университет», «Оренбургская неделя», руководителем Оренбургского бюро «Российской газеты».  

Выпустил сборники стихов и переводов «Предлог», «Тропы свободы», «Естественный отбор», «В саду незнакомом», книгу прозы «Теплые руки/Кольцо в стене», повесть-сказку «В поисках Живой воды» (в соавторстве с Сергеем Хомутовым), документальную повесть «Репетиция Апокалипсиса. Тоцкое – 1954», книгу стихотворений Виктора Сержа «Костер в пустыне» в переводе с французского. Печатался в журналах «Урал», «Континент», «Литературный Омск», в альманахах «Гостиный двор» (Оренбург), «Литературные знакомства» (Москва), «Под часами» (Смоленск), «Чаша круговая» (Екатеринбург). Член Союза российских писателей, в 2000–2010 годах был председателем Оренбургского регионального отделения СРП. Редактор литературного альманаха «Башня», книжных серий «Автограф» и «Новые имена». Руководитель Издательского центра МВГ, занимающегося выпуском книг оренбургских авторов.

Лауреат Всероссийской литературной премии имени Д.Н. Мамина-Сибиряка, литературной премии имени П.И. Рычкова, дважды лауреат открытого Евразийского конкурса переводчиков.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Вы робот? *