В конце мы с андеграундом разругались

 ПОРТАЛ LENTA.RU 

Владимир Маканин о войне, больнице и рыбалке

 

Владимир Маканин

Вла­ди­мир Мака­нин
Фото: Ната­лья Логи­но­ва / Russian Look

 

13 мар­та испол­ня­ет­ся 80 лет писа­те­лю Вла­ди­ми­ру Мака­ни­ну, авто­ру рома­нов «Анде­гра­унд, или Герой наше­го вре­ме­ни», «Испуг», «Асан», лау­ре­а­ту пре­мий «Рус­ский Букер», «Боль­шая кни­га», «Ясная Поля­на» и дру­гих. «Лента.ру» пуб­ли­ку­ет фраг­мент бесе­ды кри­ти­ка Нико­лая Алек­сан­дро­ва с Вла­ди­ми­ром Мака­ни­ным. Пол­но­стью интер­вью мож­но про­честь в кни­ге «С гла­зу на глаз», выпу­щен­ной изда­тель­ством «Б.С.Г.-Пресс».

- Вла­ди­мир Семе­но­вич, боль­шин­ство очер­ков и ста­тей о вас в раз­ных спра­воч­ни­ках, в энцик­ло­пе­ди­ях, я уже не гово­рю об Интер­не­те, начи­на­ют­ся с фра­зы: закон­чил физико-математический факуль­тет Мос­ков­ско­го уни­вер­си­те­та, как буд­то с это­го начи­на­ет­ся био­гра­фия. Что заста­ви­ло вас зани­мать­ся мате­ма­ти­кой?

Вла­ди­мир Мака­нин: Я был шах­ма­тист. Играл в шах­ма­ты маль­чи­ком. Я играл со взрос­лы­ми и обыг­ры­вал их. Зани­мал очень высо­кие места. А потом в девя­том клас­се болезнь глаз раз­ру­ши­ла мою шах­мат­ную карье­ру. Я уже не играл, а как бы гото­вил­ся к буду­ще­му. И логи­ка была про­стая: если он хоро­шо счи­та­ет ходы, зна­чит, он будет счи­тать хоро­шо и все осталь­ное.

Я дей­стви­тель­но посту­пил на мех­мат и дей­стви­тель­но хоро­шо счи­тал зада­чи. У меня хоро­ший диплом — с одной чет­вер­кой, и то по воен­но­му делу. Но мате­ма­ти­ка не затро­ну­ла моей души. Совсем. И более того, она про­буж­да­ла носталь­гию по шах­ма­там. Как буд­то я бро­сил что-то, что очень любил. Про­буж­да­ла носталь­гию по тому пре­крас­но­му момен­ту, когда я видел пози­цию, гля­дел и думал: ага, да, или я взо­рву центр, или ата­ка пешеч­но­го мень­шин­ства. Я сей­час что-то буду выби­рать, и как это будет мне при­ят­но. Я чув­ство­вал это. Я любил шах­ма­ты, это была моя пер­вая страсть в жиз­ни вооб­ще. Мате­ма­ти­ка сыг­ра­ла роль такой сту­пень­ки. Как и кино­кур­сы впо­след­ствии.

- Что еще было кро­ме шах­мат? В дет­стве, в шко­ле.

- Была рыбал­ка. Я рыба­чил пят­на­дцать лет на раз­ных реках. Уез­жал летом. Потом семья моя воз­вра­ща­лась к пер­во­му сен­тяб­ря, а я еще при­хва­ты­вал сен­тябрь, пол-октября.

- А лите­ра­ту­ра каким обра­зом вошла в вашу жизнь?
 
- Я думаю, что какой-то инте­рес к кни­гам про­бу­ди­ло их недо­ста­точ­ное коли­че­ство. То есть я мно­го слы­шал о кни­ге, но купить ее не мог. Не было в про­да­же. И была неко­то­рая жад­ность — хва­тать кни­гу, хотя бы по назва­нию, хотя бы по слу­ху. В уни­вер­си­те­те я был чело­ве­ком, кото­рый уже чита­ет кни­ги худо­же­ствен­ные.
Потом мне нра­ви­лась не обя­за­тель­но антич­ная лите­ра­ту­ра, а ско­рее доро­ман­ная. В доро­ман­ную вхо­дит Раб­ле и Мон­тень, да кто угод­но. Это очень мно­го­му меня научи­ло, пото­му что при чте­нии я вдруг уты­кал­ся в какие-то непро­же­ван­ные кус­ки, кото­рые не мог объ­яс­нить. И думал, что это или пло­хой пере­вод, или это инфор­ма­ция, кото­рую я не знаю, а автор дав­но знал. И я это про­пус­кал, пока мне одна­жды не при­шла в голо­ву мысль. Срав­ни­вая эту лите­ра­ту­ру с рома­ном, я почув­ство­вал — в том-то и дело. Роман захва­тил про­стран­ство доро­ман­ной лите­ра­ту­ры. Чита­тель стал видеть то, что он чита­ет, стал видеть сце­ны. Сце­ны были все­гда, но роман стал супер­с­це­ной.
Это мыш­ле­ние сце­на­ми, пере­ход от сце­ны к сцене. А в доро­ман­ной лите­ра­ту­ре была мысль преж­де все­го, а сце­на толь­ко помо­га­ла в какой-то отдель­ный момент. То есть мы мыс­лим сце­на­ми, что бы мы сей­час ни гово­ри­ли. А они мыс­ли­ли мыс­ля­ми. Тот же Раб­ле, тот же Мон­тень. Мысль авто­ров доро­ман­ных, досцен­ных, мыс­ля­щих досцен­но, она была как нож. Она была натя­ну­та. Она сама по себе была кра­си­ва, сво­им объ­еди­не­ни­ем раз­но­род­ных вещей.

У нас, к сожа­ле­нию, мысль рож­да­ет­ся после сце­ны. Мы гово­рим, что нас вос­пи­ты­ва­ет кни­га, но нас вос­пи­ты­ва­ет, конеч­но, экран. Любой начи­на­ю­щий писа­тель, кото­рый пишет две строч­ки пей­за­жа, диа­лог и так далее, — он уже режис­сер. У него нет мыс­ли. И толь­ко потом писа­тель науча­ет­ся кас­кад сцен завер­шить мыс­лью, объ­еди­нить мыс­лью, ино­гда даже навя­зать мысль, пото­му что она сама не выте­ка­ет из сце­ны. Сце­на кру­тит­ся как угод­но.

- Вы помни­те пер­вое худо­же­ствен­ное потря­се­ние от кни­ги, от тек­ста, кото­рый про­из­вел на вас силь­ное впе­чат­ле­ние?

- Нет, не пом­ню. Несколь­ко было пер­вых. Из это­го ряда я пом­ню одну, но даже авто­ра не знаю: «Чер­ная кури­ца, или Под­зем­ные жите­ли», — была такая кни­га. Потом рас­ска­зы Цвей­га меня заде­ли в свое вре­мя. Но это уже все-таки уни­вер­си­тет.

- А дет­ство про­шло без чте­ния, дет­ство и шко­ла?

- Дет­ство? Нет, как же, застав­ля­ли читать маль­чи­ков сти­хи. Мне слу­чи­лось читать «Боро­ди­но» и там еще что-то. Нет-нет, чте­ние при­сут­ство­ва­ло, но не про­буж­ден­но как-то. Такое все было уба­ю­ки­ва­ю­щее, что выде­лить кни­гу из ряда дру­гих детско-гармоничных вещей, я думаю, про­сто невоз­мож­но.

- У вас было счаст­ли­вое дет­ство, Вла­ди­мир Семе­но­вич?

- Я не могу ска­зать, что оно было счаст­ли­вое. Опре­де­лен­но оно не было труд­ным. Хотя в силу рабо­ты мате­ри и отца в основ­ном это было оди­но­че­ство. У меня брат был пого­док, были какие-то отно­ше­ния с ули­цей. Мы были улич­ные маль­чи­ки. Как я гово­рил: «Я орский маль­чик, я могу побить». Это я уже в уни­вер­си­те­те гово­рил. Дет­ство не было тяже­лым. Хотя были вывих­ну­тые ноги…

Было — вот ужас­ное вос­по­ми­на­ние. Есть такой цве­ток — вань­ка мок­рый, зна­е­те такой? В наро­де он так назы­вал­ся, во вся­ком слу­чае. Я дома затол­кал себе в ухо сте­бель вот такой вели­чи­ны. Это, конеч­но, была жут­кая боль, вра­чи не мог­ли ниче­го сде­лать. И в кон­це кон­цов мать повез­ла меня к деду. Дед рас­па­рил казан с зер­ном, по-моему, с пше­ни­цей. Я пом­ню, круп­ное зер­но. Я ужас­но не хотел совать туда голо­ву. Он мне обмо­тал голо­ву и толь­ко ухо выста­вил. И меня ухом туда, несколь­ко раз. Я орал немыс­ли­мо. У него кулак был — как у меня голо­ва. Вот такие ручи­щи были. Так он в казан меня совал, а потом начал по дру­го­му уху сту­чать и сте­бель выбил. Про­сто вот взял и вытя­нул… У меня с дет­ства осо­бое отно­ше­ние к зна­хар­ству, и к подоб­ным талан­там есть некий пие­тет.

- А дед — кто он был, кре­стья­нин?

- По мате­рин­ской линии у меня дед казак, ураль­ский казак. А по отцов­ской — мы пен­зен­ские. У нас даже, как у вся­ко­го сей­час чело­ве­ка, есть голу­бая кровь. Как в Гру­зии — все кня­зья, кре­стьян совер­шен­но нет, толь­ко кня­зья. У кого ни спро­сишь — так князь. Вот у нас что-то тоже по отцов­ской линии есть.

- Вы помни­те свой пер­вый текст, кото­рый напи­са­ли?

- Ну да, это была «Пря­мая линия», это был мой дебют. Сна­ча­ла это были три рас­ска­за, кото­рые сами собой сли­лись в одно.

- Объ­яс­ни­те, пожа­луй­ста, как рож­да­лась мысль посту­пить во ВГИК вооб­ще. Поче­му имен­но на сце­нар­ные кур­сы?

- Меня туда напра­ви­ла доб­рая дру­же­ская рука. Это Инна Пет­ров­на Бори­со­ва и Анна Самой­лов­на Бер­зер. Это были ново­мир­ские редак­то­ры, кото­рые очень за всех бес­по­ко­и­лись, хло­по­та­ли. Когда они про­чи­та­ли мою повесть, они ска­за­ли, что надо с Твар­дов­ским пого­во­рить. Он про­чи­тал и ска­зал: «Вот это да, вот это да. Но все-таки это не для нас, а для „Моск­вы“». И напра­вил в жур­нал «Москва». К Евге­нию Попов­ки­ну, — тогда была еще хоро­шая редак­ция, до всех пере­мен. Но в раз­го­во­ре Твар­дов­ский ска­зал, что сей­час вре­мя гени­ев про­шло и невоз­мож­но зани­мать­ся и лите­ра­ту­рой, и мате­ма­ти­кой. Поэто­му вот давай­те выби­рай­те лите­ра­ту­ру. И все. Я ска­зал: да.

 

Но потом я стал гово­рить, что у меня семья — я очень рано женил­ся, — что у меня же зар­пла­та, что если я сей­час бро­шу рабо­ту мате­ма­ти­ка, то семья будет без зар­пла­ты. И тогда мне эти жен­щи­ны под­ска­за­ли, что Твар­дов­ский вам и напи­шет направ­ле­ние на сце­нар­ные кур­сы. А сце­нар­ные кур­сы были на пра­вах аспи­ран­ту­ры ВГИ­Ка. Что сохра­ня­ло зар­пла­ту у того, кто на них посту­пал. Если ты после рабо­ты посту­пал в аспи­ран­ту­ру, то аспи­ран­ту­ра пла­ти­ла тебе твои день­ги. Что и слу­чи­лось. Вот так я попал на эти сце­нар­ные кур­сы.

Сна­ча­ла я немнож­ко упря­мил­ся. Но потом выяс­ни­лось, что я буду смот­реть то, чего никто не видел. Мы смот­ре­ли «Про­цесс» Каф­ки, Куро­са­ву — ран­ние филь­мы, Берг­ма­на. У нас еще это­го не было. А на кур­сах все уже было. Нас было от каж­дой рес­пуб­ли­ки по два чело­ве­ка. Там было мно­го зна­ме­ни­тых людей: и Ибра­гим­бе­ков, и Резо Габ­ри­ад­зе, и Тимур Пула­тов. Уга­дай­те, кто был от РСФСР? Двое, со мной вме­сте. Битов… Так что эти кур­сы… там было фор­сма­жор­ное раз­ви­тие. На нас все про­сто обру­ши­лось. Каж­дый день мы смот­ре­ли по два-три филь­ма пере­на­сы­щен­ных. И если ты про­пус­кал, не в силах смот­реть в чет­вер­тый раз «Слад­кую жизнь», «Восемь с поло­ви­ной», — у тебя вычи­та­ли из сти­пен­дии что-то. Вот такая была кар­ти­на.

- Так полу­ча­ет­ся, что вы про­сто взя­лись напи­сать повесть, при­нес­ли ее в «Новый мир» и с это­го нача­лась ваша писа­тель­ская жизнь?

- Да, да, да. Я дол­го боял­ся писать рас­ска­зы. Тут раз­бе­жишь­ся и — что будет, то будет, а рас­сказ — это…

- А как вооб­ще сама мысль воз­ник­ла, в «Новый мир» вы не про­сто так при­шли?

- Это было на слу­ху. Мы зна­ли «Новый мир» и «Октябрь». Про «Моск­ву» я даже не слы­шал. Потом, когда я опуб­ли­ко­вал «Пря­мую линию», я понял, с кем я там выхо­жу. Там была «Жизнь Арсе­нье­ва», там был «Мед­ведь» Фолк­не­ра, там был «Мастер и Мар­га­ри­та». «Новый мир» мог еще поза­ви­до­вать. Твар­дов­ский быст­ро ска­зал, что «Пря­мая линия» — не для «Ново­го мира», а для «Моск­вы». И так и слу­чи­лось. Но после это­го было глу­бо­чай­шее забве­ние, меня жур­на­лы не печа­та­ли абсо­лют­но. Пять книг я издал без жур­наль­ных пуб­ли­ка­ций.

- Это дру­гой пери­од, хочет­ся разо­брать­ся в том, отку­да взял­ся этот импульс к писа­нию. Вы отда­ва­ли себе отчет, что вы уже пише­те про­из­ве­де­ния, кото­рые вы пуб­ли­ку­е­те, то есть не про­сто для себя?

- В общем, да. У меня не было сомне­ний, что это надо печа­тать, что это будет доста­точ­но хоро­шо. Откуда-то было такое ощу­ще­ние. Мне пока­за­лось, что все пишут и печа­та­ют­ся. Я не пред­став­лял себе лите­ра­тур­но­го про­цес­са как тако­во­го. Я не пред­став­лял коли­че­ство отсе­ян­ных. Мне каза­лось, что вот при­нес чело­век руко­пись — и напе­ча­та­ют. Ну не сра­зу, ну потом. В общем, все, кто пишут, те печа­та­ют­ся, так мне каза­лось.

- А у вас не было лите­ра­тур­ных дру­зей?

- Доволь­но дол­го у меня были дру­зья из тех­на­рей. Лите­ра­тур­ные дру­зья на кур­сах уже нача­лись. Там мы обща­лись. Все жили в обще­жи­тии, это, конеч­но, сбли­жа­ло. До кур­сов… я не пом­ню. Есть какие-то фами­лии, но не пом­ню.

- 1960-е годы — огром­ное такое воз­буж­де­ние во мно­гом, как тех­ни­че­ское, так и лите­ра­тур­ное.

- Да-да. Вот это важ­но. Имен­но это дава­ло ощу­ще­ние, что лите­ра­ту­ра — это не бог весть что, это наше еди­ное. Физи­ки, лири­ки. Лите­ра­ту­ра в какой-то связ­ке суще­ству­ет, пуль­си­ру­ет, живет. Потом уни­вер­си­тет пол­нил­ся выступ­ле­ни­я­ми шести­де­сят­ни­ков, начи­ная от ста­ри­ков — Твар­дов­ский тот же, Эрен­бург высту­па­ли, при­ез­жа­ли. Вооб­ще, Мос­ков­ский уни­вер­си­тет тогда был такой кар­тин­кой, кото­рую хоте­лось пока­зать всем и в кото­рую хоте­лось загля­нуть с дру­гой сто­ро­ны. Я видел Мао Цзэ­ду­на, Неру, Насе­ра, они все при­ез­жа­ли. В общем, это было наряд­но, это была парад­ная сто­ро­на той эпо­хи.

- Пере­ход от 1960-х к 70-м как вами пере­жил­ся? Как скла­ды­ва­лись отно­ше­ния с жур­на­лом «Зна­мя»?

- У меня была болель­щи­ца, а имен­но — дочь глав­но­го редак­то­ра Надя Кожев­ни­ко­ва. Кожев­ни­ков был глав­ный редак­тор. И она была влюб­ле­на в рас­сказ «Клю­ча­рев и Али­муш­кин». Гово­ри­ла: «Гени­аль­но, гени­аль­но. Папа, напе­ча­тай». У рас­ска­за были свои фаны, он не мог про­бить­ся, но его чита­ли. Вре­мя было чита­ю­щих людей. И изму­чен­ный ее ата­ка­ми, он ска­зал: «Ну лад­но. Там нет анти­со­вет­чи­ны?» Она ска­за­ла, что ни в коем слу­чае. «А пор­но­гра­фии?» — «Что ты, папа, гени­аль­ный рас­сказ». — «Хоро­шо, лад­но, в тре­тьем номе­ре. Какой объ­ем?» — столько-то. — «Тре­тий номер».

Это изве­стие меня пора­зи­ло. После дол­го­го мол­ча­ния печа­та­ют. У меня «Пря­мая линия» вышла в 65-м, а это уже были семи­де­ся­тые годы. И я пом­ню, наша ком­па­ния реши­ла это отме­тить. Мы поеха­ли в Сереб­ря­ный Бор. Я там качал­ся на бакене и думал, как хоро­шо нача­лась жизнь. А в это вре­мя Надя Кожев­ни­ко­ва зашла к отцу и ска­за­ла: «Папа, поче­му ты не про­чтешь!» Потом, как мне рас­ска­за­ли, он уже ложил­ся, был в пижа­ме. «Я же ска­зал — мар­тов­ский номер». — «Папа, это гени­аль­но!» Он про­чел и ска­зал: «Нико­гда!» Так меня и не напе­ча­тал.

Не печа­та­ли рас­ска­зы в «Москве», где я мог бы как бы по инер­ции изда­вать­ся. Был уже дру­гой глав­ный редак­тор. Я фами­лии даже не пом­ню. Мра­ко­бес какой-то, извест­ный всем. И, конеч­но, там было уже все пере­кры­то. «Новый мир», как вы зна­е­те, тоже стал чрез­вы­чай­но осто­рож­ным. Вот и все. Мы гово­ри­ли, что издать­ся в кни­ге, не издав­шись в жур­на­ле, — это попасть в брат­скую моги­лу. Пять книг было у меня без пуб­ли­ка­ций. А тогда вре­мя было такое — все чита­ли жур­на­лы, лите­ра­ту­ра была вся в жур­на­лах, кри­ти­ки чита­ли толь­ко это. Цен­зу­ра в кни­гах, если ты в жур­нал не лезешь, зна­чи­тель­но сла­бее. И прав­да так было, они не чита­ли, лени­лись. Кни­ги выхо­ди­ли, но отзыва-то нет. Как ни напи­ши ты ост­ро, это­го никто не раз­гля­дит, если не про­чи­та­ют хотя бы трое. А кни­гу, вышед­шую без жур­наль­но­го пиа­ра, никто не читал. Дари­ли друг дру­гу, обме­ни­ва­лись, не боль­ше того.

- Но ведь одно­вре­мен­но с этим суще­ство­ва­ла заве­до­мо не печа­та­е­мая лите­ра­ту­ра, кото­рая поль­зо­ва­лась не мень­шей попу­ляр­но­стью, а, может, даже боль­шей. Тот же Вене­дикт Еро­фе­ев, в 1970-х годах не напе­ча­тав­ший­ся ни разу нигде и не издав­ший кни­гу, ока­зал­ся, в общем, одним из таких геро­ев. Впро­чем, не толь­ко он. А вы от это­го были дале­ки?

- Нет, Коля, не совсем так. Там дело послож­нее. Дело в том, что я дру­жил с людь­ми анде­гра­ун­да. Я писал роман «Анде­гра­унд» по людям, кото­рых слиш­ком хоро­шо знал, с кото­ры­ми отно­ше­ния были пре­крас­ны­ми. А ино­гда натя­ну­ты­ми. Я для них был все-таки пуб­ли­ку­ю­щий­ся чело­век. Хотя бы и в кни­гах. Поче­му, они гово­рят, книги-то у тебя выхо­ди­ли.

А поче­му выхо­ди­ли кни­ги? Малень­кое отступ­ле­ние. Пото­му что это было чрез­вы­чай­ное везе­ние. В оче­ред­ной раз заво­ра­чи­вая мне кни­гу в «Совет­ском писа­те­ле», зав­ша ска­за­ла: «Иди к нам рабо­тать, и все будет хоро­шо». В рецен­зии было напи­са­но: «Учи­тесь у Чехо­ва», но я видел, что мой текст очень хорош в срав­не­нии с дру­ги­ми печа­та­ю­щи­ми­ся. «Иди к нам рабо­тать». Им нужен был чело­век, кото­рый будет редак­ти­ро­вать жур­нал «Пути в незна­е­мое». И я стал редак­то­ром.

Я несколь­ко лет им делал жур­нал, чтоб не сиде­ли там под раз­ве­си­стым инте­гра­лом. Это было как безу­мие, все ста­ли писать о тео­рии отно­си­тель­но­сти, о кван­то­вом рас­па­де, о моле­ку­ляр­ном строе — в общем, обо всем, что мод­но, не очень пони­мая, что это такое. Все сочи­ня­ли, писа­ли о физи­ках. Это тре­бо­ва­ло какой-то руки кор­рек­тор­ской. Вот я вел этот жур­нал. Не вел. Вели его Дани­ил Семе­но­вич Данин и Гали­на Бори­сов­на Баш­ки­ро­ва. Они соби­ра­ли, а я, так ска­зать, уже внут­ри все утря­сал. Тем не менее имен­но поэто­му я издал пять книг.

Пер­вая «Пря­мая линия». Четы­ре кни­ги я издал за счет того, что я редак­тор. Тогда это не назы­ва­лось кор­руп­ци­ей, счи­та­лось, что, если чело­век рабо­та­ет в изда­тель­стве, он может неча­сто, но все-таки изда­вать свои кни­ги. Это поощ­ря­лось. Там все изда­ва­лись, я не был один такой. Я был белой воро­ной в дру­гом смыс­ле — я мно­го писал. Я доволь­но быст­ро рос. У меня были и сла­бые вещи, но каж­дая напи­сан­ная сла­бая вещь, если я ее пуб­ли­ко­вал, она ста­но­ви­лась чем-то. Да, тебя не чита­ли так, как жур­на­лы, тебя не зна­ли, но это была малень­кая лабо­ра­то­рия. Ты сам уже знал, что ты опуб­ли­ку­ешь­ся.

Кста­ти ска­зать, об уве­рен­но­сти. Тут я ее полу­чил. Что назы­ва­ет­ся, карт-бланш. Два­дцать листов — да, пят­на­дцать листов — нет про­блем. Это было неслы­хан­ное везе­ние, неслы­хан­ное. В ту пору не топ­тать­ся на месте, а быст­ро рас­ти, изда­вая кни­гу за кни­гой, — это был про­рыв, самый насто­я­щий про­рыв. Я жил вза­хлеб. Я знал, что это никто не чита­ет. Но, в прин­ци­пе, это было впрок. Я-то рос, и это было самое глав­ное.

Мы гово­ри­ли об анде­гра­ун­де. Это были заме­ча­тель­ные ребя­та, муже­ствен­ные. Они мне мно­го при­да­ли духу по тому вре­ме­ни, духу и стой­ко­сти. Там был один. Я уви­дел, как чело­век волей сво­ей стро­ит свою жизнь. Это для меня была новость. Я при­вык, что люди и герои само­теч­ные. Но что­бы вот так, волей застре­лить­ся, как у Досто­ев­ско­го. «Вот я дока­жу, что Бога нет, застре­люсь»… Они меня све­ли с людь­ми Сам­из­да­та, и я через неко­то­рое вре­мя обна­ру­жил, что в Сам­из­да­те тоже свои гене­ра­лы, свои стар­ши­ны и свои сол­да­ты. И там совсем не всех печа­та­ли.

Ты сна­ча­ла дол­жен был покру­тить­ся в их кру­гу, побыть с ними, стать сво­им, чаю с ними выпить, вод­ки. Про­ве­сти энное коли­че­ство дней и часов. И тогда вот эту одну твою кни­гу они где-то там опуб­ли­ку­ют. Это был стиль. Они мало писа­ли. Вы сами ска­за­ли, одна кни­га у Вене­дик­та. Они все были, так ска­зать, балов­ни. Но за вер­хуш­кой балов­ней было еще коли­че­ство тру­дяг, кото­рые так и не попа­ли, не напе­ча­та­лись. Там была своя дра­ма, там были свои труд­но­сти, свои про­бле­мы. И я не мог — или это я сей­час так объ­яс­няю, может быть, и мог, не знаю, — я не мог уде­лять мно­го вре­ме­ни вот это­му настрою: что мы все свои, давай­те возь­мем­ся за руки, мы будем печа­тать. У меня не было вре­ме­ни на это. Я все­гда гово­рил: да, я свой, но вре­ме­ни у меня мало.

Про­бле­ма анде­гра­ун­да нача­лась с рас­хож­де­ния. Это было — как резать по живо­му. Когда я стал печа­тать­ся, а они нет. А Сам­из­дат их тоже не печа­тал, они были недо­ста­точ­но свои, ска­жем так. Они не были офи­це­ра­ми, они были рядо­вой, стар­шин­ский состав. Самая мощь анде­гра­ун­да была, самые мощ­ные люди. Я, когда писал «Анде­гра­унд», гово­рил, что это мой рек­ви­ем им. Хотя в кон­це мы, я не хочу сей­час назы­вать имен, раз­ру­га­лись. Чело­век так устро­ен, он не может удер­жать­ся на мыс­ли. Живая жизнь застав­ля­ет его ссо­рить­ся, сбли­жать­ся, и это не все­гда под­да­ет­ся логи­ке, к сожа­ле­нию. Поэто­му я гово­рю: были ссо­ры, но я все рав­но им бла­го­да­рен.

Там была еще такая обид­ная чер­та, что со вре­ме­нем, когда либе­ра­ли­за­ция про­ни­ка­ла все боль­ше и боль­ше, им ста­ли выпа­дать какие-то бла­га. Дали заве­до­вать сти­ха­ми Сер­гею Чуда­ко­ву. И про­изо­шла пере­ме­на. Эти люди, заме­ча­тель­ные, креп­кие, силь­ные люди, когда им выпа­да­ло это, они ста­но­ви­лись серы­ми, неин­те­рес­ны­ми, выпол­ня­ю­щи­ми функ­цию, гото­вы­ми вос­пи­ты­вать моло­дежь. От было­го зама­ха и кру­то­го гне­ва, кото­рый там, в под­по­лье, был, оста­вал­ся какой-то учи­тель. Зани­мал­ся, учил писать сти­хи и так далее. То есть пони­ма­е­те, дух менял­ся на потреб­ле­ние. Как он ни гово­рил, что он про­све­ща­ет, — все рав­но, он потреб­лял. Про­све­щал и про­све­щен­ных сво­их потреб­лял, и потреб­лял сам про­цесс их вос­пи­та­ния. Поэто­му это было непро­сто. А потом, дей­стви­тель­но, их упре­ки были спра­вед­ли­вы­ми. Они гово­ри­ли мне: ну, ты счаст­лив­чик, ты же устро­ил­ся со сво­и­ми мате­ма­ти­че­ски­ми моз­га­ми. Устро­ил­ся, а мы не можем. Изви­ни.

- Вла­ди­мир Семе­но­вич, если уж мы заго­во­ри­ли об «Анде­гра­ун­де», сна­ча­ла вопрос, свя­зан­ный с этим рома­ном. У глав­но­го героя еще суще­ству­ет брат, види­мо, не слу­чай­но выбра­но имя ему, не слу­чай­но это свя­за­но с атмо­сфе­рой пси­хи­ат­ри­че­ских боль­ниц. Насколь­ко вы были с этим зна­ко­мы?

- То, что я дал герою имя Веня,— не слу­чай­но. Мне нужен был кто-то реаль­но суще­ству­ю­щий, что­бы не повис­ло все в без­воз­душ­ном про­стран­стве. «Ты их зна­ешь? — Отку­да, мы этих людей вооб­ще не зна­ем!» Поэто­му кого-то надо было взять зна­ко­мо­го, одного-двух. Для досто­вер­но­сти не Доро­хо­ва, а Доло­хо­ва. Это при­ем пре­из­вест­ней­ший. Это раз. А что каса­ет­ся пси­хи­ат­ри­че­ской боль­ни­цы, то тут — это моя био­гра­фия. Мой брат был пси­хи­че­ски болен, и он умер уже. И я несколь­ко лет, деся­ти­ле­тие, общал­ся с ним, поме­щал его в боль­ни­цу, заби­рал, поме­щал, заби­рал.

И, конеч­но, я видел там очень раз­ных людей. Я не видел, что­бы чело­ве­ка там кон­крет­но зале­чи­ли, хотя раз­го­во­ров об этом было очень мно­го. И они чита­ли. У них у каж­до­го был учеб­ник Энти­на — есть такой учеб­ник по пси­хи­ат­рии, — весь под­черк­ну­тый, с выпис­ка­ми. И мой брат был один из этих. Он не был поли­ти­че­ский, он был болен пси­хи­че­ски. Но, обща­ясь с ним, я общал­ся с дру­ги­ми. А брат вот умер. Но доста­точ­но дол­го он пожил. Во вся­ком слу­чае, как ска­зать… Я думаю, что те 54 года, что он про­жил, он про­жил отча­сти отто­го, что был не оди­нок.

- Ваши пер­вые рас­ска­зы и пове­сти, я не гово­рю даже о пер­вом романе, вырас­та­ют из тра­ди­ции социально-психологической совет­ской про­зы. Ино­гда узна­ют­ся и харак­те­ры, и ситу­а­ции, может, чуть-чуть сме­щен­ные. Но потом, чем бли­же мы под­хо­дим к 1990-м годам, чем бли­же мы под­хо­дим к таким про­из­ве­де­ни­ям, как «Лаз», как «Стол, покры­тый сук­ном с гра­фи­ном посе­ре­дине», я уже не гово­рю о таких почти неху­до­же­ствен­ных вещах, как «Ква­зи», — вдруг все мень­ше и мень­ше — даже в «Анде­гра­ун­де» — соб­ствен­но быто­вой, узна­ва­е­мой дей­стви­тель­но­сти. Все боль­ше и боль­ше услов­но­стей. Это есте­ствен­ная мета­мор­фо­за ваших тек­стов?

- Это вопрос всей нашей лите­ра­ту­ры. Во вся­ком слу­чае, это очень важ­ный момент. Дело в том, что, на самом деле, у меня это было и рань­ше. «Где схо­ди­лось небо с хол­ма­ми», «Клю­ча­рев и Али­муш­кин» — уже тогда там не было ника­ко­го соци­у­ма. Когда во МХА­Те это игра­ют, один актер гово­рит: «Мы долж­ны знать, с чего это нача­лось? С чего, ска­жи?» А дру­гой сидит и в ответ: «Не пом­ню, не пом­ню». Этот вопрос, по суще­ству, ухо­да от точ­но­го опи­са­ния к неко­е­му виде­нию более ото­дви­ну­то­му, с боль­шей дистан­ции. Это сей­час про­цесс нашей лите­ра­ту­ры.

Гово­рить о том, что есть герои лите­ра­тур­ные и герои… Я уже гово­рил мно­го раз, но факт, что герой жиз­ни — это чело­век, кото­ро­му мож­но и нуж­но под­ра­жать. Газет­ная такая фигу­ра, спа­са­ет кого-то. А герой лите­ра­ту­ры тот, кому нель­зя под­ра­жать: ни Рас­коль­ни­ко­ву, ни Печо­ри­ну, ни даже Фаусту, кото­рый кос­вен­но убил, нель­зя под­ра­жать. Да и в этом нет ника­ко­го смыс­ла, пото­му что герои лите­ра­ту­ры — это некая квинт­эс­сен­ция автор­ская, некое могу­чее созда­ние ком­плек­сов и жиз­нен­ных воз­мож­но­стей. Воз­мож­но­стей героя, воз­мож­но­стей чело­ве­ка. И отсю­да уже — два этих сор­та лите­ра­ту­ры.

Один сорт лите­ра­ту­ры — герой жиз­ни, газет­ный герой. Поче­му гово­ри­ли: отра­жай сего­дняш­ний день, дай­те нам героя наше­го вре­ме­ни. Власть же при­зы­ва­ла. Они зва­ли к газе­те. Мно­гие вери­ли им. Были даже какие-то успе­хи, вро­де «Как зака­ля­лась сталь». Чем боль­ше писа­те­лям гово­ри­ли: вы долж­ны отра­жать жизнь, тем боль­ше они при­бли­жа­лись к геро­ям жиз­ни и тем даль­ше они ухо­ди­ли от героя лите­ра­тур­но­го, кото­рый, соб­ствен­но, и есть квинт­эс­сен­ция лите­ра­ту­ры. Эта дегра­да­ция была у нас на гла­зах. И то, о чем вы спро­си­ли, — это обрат­ный ход, попыт­ка спа­стись.

И в част­но­сти, об «Асане». Все гово­ри­ли, что все было не так. Ну и что? На самом деле было так. Пото­му что любо­го возь­ми и читай, у него вот эти ребя­та най­дут, что было не так. Пото­му что, отра­же­ние все­гда пло­хо. И сей­час для лите­ра­ту­ры, как спор об «Асане» пока­зал, это акту­аль­но. Они дума­ют, как же так, этот про­во­е­вал три вой­ны, а Мака­нин там не был, и напи­сал роман, и еще полу­чил три мил­ли­о­на (Вла­ди­мир Мака­нин за роман «Асан» полу­чил пре­мию «Боль­шая кни­га» — прим. «Ленты.ру»). Свин­ство, ско­ти­на, гру­бо гово­ря. Тако­го быть не может, мы же вое­ва­ли, мы же свои ребя­та, а он, кто он такой? Судя по воз­рас­ту, он не вое­вал, он не мог уже вое­вать.

Осо­бен­но пишу­щие сол­да­ти­ки, их воз­му­ти­ло это. Это невоз­мож­но. Пото­му что ясно, если он не видел точ­но, зна­чит, он напи­сал пло­хо. Вся шту­ка в том, что я поз­во­лил себе эту шут­ку с Арка­ди­ем Баб­чен­ко, не чита­ли? Я напи­сал, что надо не ездить — я, конеч­но, иро­ни­зи­ро­вал, — надо не ездить вое­вать еще и еще, а надо сидеть, и думать, и читать, читать «Асан». А это прав­да. Я читал его рас­ска­зы, Баб­чен­ко, и там есть пото­лок, выше кото­ро­го он пока не под­нял­ся. И даже если он еще пять войн про­во­ю­ет, он не напи­шет «Асан». В этом все дело. Если он будет рас­ти, он напи­шет «Асан», а если он будет вое­вать, он не напи­шет «Асан».

- Лите­ра­ту­ра рож­да­ет­ся из опы­та или нет? Писа­тель дол­жен знать жизнь, как гово­ри­ли в совет­ское вре­мя?

- Вот нет. Нет, лите­ра­ту­ра нико­му и ниче­го не долж­на. Самый гени­аль­ный при­мер — это Испа­ния, XVII век, нача­ло, когда вдруг там такие очер­ки появи­лись: «Жизнь сеньо­ров», «Жизнь кре­стьян». На неве­ро­ят­ной высо­те. Испа­ния вооб­ще была тогда на взле­те. Но был чело­век, кото­рый не был заме­шан с ними. Он вое­вал, ему отру­би­ли руку, он пять лет сидел в пле­ну в Алжи­ре, вооб­ще пла­вал всю жизнь. Но имен­но он напи­сал «Дон Кихот». Хотя там были совер­шен­но заме­ча­тель­ные очер­ки.

Вот из како­го опы­та он напи­сал? Ерун­да все это дело, ерун­да. Вы пони­ма­е­те, любовь, кото­рая суще­ству­ет меж­ду Кихо­том и Пан­сой, она скво­зит во всем романе, она ведет, и ника­ко­го опы­та тут не надо. Ну, конеч­но, опыт жиз­ни надо иметь, опыт чув­ство­ва­ния. Об этом речи и не идет. Но ника­кой опыт отно­ше­ния гос­по­ди­на и слу­ги ему не нужен. Что-то если при­го­дит­ся — ну, пожа­луй­ста, оттал­ки­вать не будем. Если что-то хоро­шо ляжет — да ради бога, конеч­но. Как имя Веня. Оно лег­ло. Все. То, что надо.

- В ваших про­из­ве­де­ни­ях очень часто семьи нет. В пове­стях она скла­ды­ва­ет­ся, но все рав­но это семья моло­до­го чело­ве­ка, я имею в виду — в ран­них пове­стях. Были у вас ощу­ще­ния семьи? Кем были для вас отец и мать?

- Мать у меня учи­тель­ни­ца лите­ра­ту­ры. Сна­ча­ла в млад­ших клас­сах пре­по­да­ва­ла, потом лите­ра­ту­ру в сред­ней шко­ле, обыч­ный, как гово­ри­ли рань­ше, «шкраб» — школь­ный работ­ник. А отец — сред­ней руки инже­нер, стро­и­тель. Но про­фес­си­о­наль­ный, насто­я­щий про­фи. Если где что не так — его туда бро­са­ли. Поэто­му семья была вполне. Нас было чет­ве­ро детей, все маль­чи­ки. Один потом умер. Потом умер вто­рой. Нас двое еще оста­лось.

Отец был чело­век очень талант­ли­вый, в самых раз­ных обла­стях. Хоро­шо пел, музи­ци­ро­вал, играл в шах­ма­ты — с это­го у меня все и нача­лось. У него был хоро­ший голос. Рыба­чил он. Он был невы­со­ко­го роста, круп­но­го­ло­вый такой, напо­лео­нов­ско­го скла­да. Без живо­та, конеч­но, — стро­и­тель не может иметь живот. Мате­рин­ская поро­да — все стат­ные, высо­кие, креп­кие, насто­я­щие каза­ки, без изъ­я­нов. Мать была даже выше чуть-чуть отца, креп­че. Вид­но ста­ло с воз­рас­том, — когда-то они были вро­вень. Отец был такой, очень горя­чий, неожи­дан­ный и често­лю­би­вый. Мать его одер­ги­ва­ла и очень хоро­шо научи­ла нас под­тру­ни­вать над ним в этом отно­ше­нии… Мать была, конеч­но, более прак­тич­ная, без­услов­но. Была хоро­шая семья. Хоро­шая, я так пони­маю. Отец выпи­вал, мно­го мог выпить, но не падал.

- Вла­ди­мир Семе­но­вич, судя по все­му, у вас страсть к рыбал­ке от отца. Вы езди­те до сих пор, это оста­лось?

- Нет, нет, не оста­лось. С тех пор как я купил дачу и стал жить на даче, кре­стья­нин зада­вил рыба­ка. Пони­ма­е­те, рыбак — это лич­ность, это дуэ­лянт. Вот ты выхо­дишь утром, и потом все зна­ют, с чем ты идешь. Все зна­ют, ты идешь пой­мать рыбу. А кре­стья­нин, он что? Он и есть кре­стья­нин. Я стал при­ви­вать ябло­ни, заме­ча­тель­ные ябло­ни у меня есть, хоро­шие дере­вья. Я гово­рю — вот у меня ябло­ки. А у всех ябло­ки. Сти­ра­ет­ся инди­ви­ду­аль­ность тво­ей заслу­ги совер­шен­но, и ты как кре­стья­нин гово­ришь, что да, дей­стви­тель­но у всех. А рыбак — это рыбак, это совсем дру­гое дело.

Я пом­ню, я на какой-то базе жил. При­е­ха­ли мы с женой. Я гово­рю, пой­дем, поры­ба­чить хочет­ся. — Ну, куда? — Ну, идем, идем. А мне было важ­но, что­бы она мне немнож­ко помог­ла. Там маль­ка надо было пой­мать. При­хо­дим. Один шум­но шага­ет, а дру­гой ловит маль­ка. А на маль­ка уже ловишь хищ­ни­ка. А там сидят двое. Один, как я знаю, пол­ков­ник КГБ — я в про­шлом году его видел и в поза­про­шлом. А вто­рой — нови­чок. Пол­ков­ник учит его спин­нин­ги забра­сы­вать. У это­го четы­ре спин­нин­га, у того два.

Гово­рю — я быст­ро, това­рищ пол­ков­ник, дай мне маль­ка. — Ну, возь­ми, возь­ми. И гово­рит: «Смот­ри, сей­час вся рыба его будет». Он мне гово­рит, иро­ни­зи­ру­ет. А я лов­лю без уди­ли­ща, забра­сы­ваю дон­ку, на вет­ку поло­жил и сле­жу, под­се­каю. Они ловят по пра­ви­лам. Счи­та­ет­ся, что судак кор­мит­ся у бере­га, в пятнадцати-двадцати шагах. А я при­шел — сго­ря­ча мет­ров на пять­де­сят бро­саю. Забро­сил, — там такая свин­чат­ка, зна­е­те, да? И пара крюч­ков с жив­ца­ми. И он опять гово­рит: «Сей­час вся рыба его будет». И тут же поклев­ка, тут же. Одна, и сле­дом вто­рая. Под­ряд две поклев­ки. Хоро­шие судач­ки. У них — вот такие бер­ши­ки. А у меня — насто­я­щие суда­ки. И жена гово­рит: «Поеха­ли, у нас же нет холо­диль­ни­ка», мно­го не надо. Мы как при­е­ха­ли, так и уеха­ли, а они оста­лись.

Моя жена любит гор­дить­ся этим, и она обыч­но рас­ска­зы­ва­ет так: «На зорь­ку ушли все. Где-то в две­на­дцать, в час при­хо­дят, воз­вра­ща­ют­ся рыба­ки. Один идет с теле­ско­пом — теле­ско­пи­че­ской удоч­кой, дру­гой со спин­нин­гом, а муж с рыбой».

 

- Авто­мо­биль­ная ката­стро­фа какую роль в вашей жиз­ни сыг­ра­ла?

- Это серьез­ное было испы­та­ние. Я раз­бил­ся, и силь­но. Год меня реза­ли, год я был в гип­се и год в кор­се­те. Три года жиз­ни ушло на то, что­бы выпра­вить­ся. И до сих пор у меня одна сто­па нет-нет да и под­вы­ви­хи­ва­ет­ся. Это остат­ки трав­мы. Был пере­ло­ман позво­ноч­ник, так назы­ва­е­мый кон­ский хвост, и один из нер­вов — пара­ли­зо­ван. Поэто­му я одной ногой могу вот так делать, а дру­гой не могу. И чуть-чуть песок, или снег, или тра­ва высо­кая — сра­зу вывих полу­ча­ет­ся. Но это все рав­но такие семеч­ки по срав­не­нию с тем, что было. Это такая ерун­да. Мне все гово­ри­ли: счаст­лив­чик. Пото­му что я посту­пил с про­гно­зом крайне неудо­вле­тво­ри­тель­ным, когда раз­бил­ся.

Конеч­но, сколь­ко я лежал? — девять с чем-то меся­цев. Я пере­нес несколь­ко опе­ра­ций, мно­го­го насмот­рел­ся. Послед­нюю опе­ра­цию мне отме­ни­ли. Поми­мо того, что вос­ста­но­ви­лось, там надо было еще к позво­ноч­ни­ку при­кре­пить два позвон­ка. С внут­рен­ней сто­ро­ны при­кре­пить два транс­план­та­та, две косточ­ки, что­бы они при­рос­ли. Я уже побрил­ся. Мне уже сде­ла­ли укол и на катал­ке повез­ли. А опе­ра­ция дела­ет­ся вот так: раз­ре­за­ет­ся живот, все это в сто­ро­ну, и потом к позво­ноч­ни­ку при­кле­и­ва­ют имплан­та­ты. Такая несла­бая опе­ра­ция. И в момент, когда меня уже вез­ли на опе­ра­ци­он­ный стол, сде­ла­ли кон­троль­ный сни­мок, врач отме­нил опе­ра­цию. Он ска­зал, что хря­щи ста­ли так быст­ро рас­ти, что осси­фи­кат вырас­тет сам. И опять ска­за­ли: счаст­лив­чик.

Когда я выхо­дил из боль­ни­цы — но я на косты­лях ходил, конеч­но, — я вра­ча бла­го­да­рил. Какой-то там коньяк при­нес­ли, дру­гих слов не пони­ма­ли. И я ска­зал, что у меня нет экви­ва­лен­та, чем вас бла­го­да­рить. Он ска­зал: «Деда бла­го­да­ри сво­е­го». Я тогда же опуб­ли­ко­вал­ся в меди­цин­ском жур­на­ле, голый по пояс, толь­ко с пла­точ­ком здесь. Было напи­са­но: «боль­ной М.». После столь­ких пере­ло­мов пол­ное, сто­про­цент­ное вос­ста­нов­ле­ние. Я эту бумаж­ку, меди­цин­ский жур­нал, с любо­вью рас­смат­ри­ваю. Мне очень нра­ви­лось. Это я вспом­нил, гля­дя на «ситу­эйшн», как это было.

Когда, зна­чит, я выдал фон­тан — когда я стал мочить­ся, пар­дон, — и это была боль­шая сен­са­ция. Ко мне тут же при­сла­ли этих жур­на­ли­стов. И вот они при­е­ха­ли. Было так. Нас было трое тяже­лых в пала­те. Тут двое лежат, как и я, «на спи­цах». Что такое на спи­цах, вы зна­е­те, да? Это, что­бы не было про­леж­ней, тело не долж­но касать­ся посте­ли. Пото­му что под тяже­стью, отто­го что ты не дви­жешь­ся, начи­на­ет гнить кожа. Огром­ные пла­сты кожи. Что­бы это­го не было, дела­ют спи­цы. Вот тут про­пус­ка­ют спи­цу метал­ли­че­скую. Вот здесь спи­цу, через паль­цы, и через бед­ро. Четы­ре с этой и четы­ре с этой сто­ро­ны. И ты на них висишь, чуть-чуть голо­ву вот так вот. Шест­на­дцать суток я висел на этих спи­цах. Так когда они при­шли фото­гра­фи­ро­вать, уви­де­ли — пала­та тес­ная. Коман­ду­ю­щий глав­ный жур­на­лист ска­зал: «Всех вон!» И как мои бедо­ла­ги ни про­те­сто­ва­ли, их всех в кори­дор, эти­ми спи­ца­ми брен­ча, вынес­ли. Тогда он смог отой­ти в угол и меня изда­ле­ка сфо­то­гра­фи­ро­вать. Места про­сто не было. Так что есть что вспом­нить.

Дру­гая опе­ра­ция заме­ча­тель­ная назы­ва­ет­ся «Зоя Кос­мо­де­мьян­ская». Это когда ты пере­хо­дишь из гип­са в кор­сет. Это уже ты герой. Как снять гипс и пошить на тебя кор­сет? Снять гипс невоз­мож­но — ты раз­ва­лишь­ся. Поэто­му дела­ют так. Раз­ре­за­ет­ся гипс, на ремне дела­ет­ся по талии, засте­ги­ва­ет­ся. Потом тебя под­ни­ма­ют. Ты как бы в гип­се, на ремне, шею — в пет­лю, и под­кру­чи­ва­ют. И кру­тят, пока ты не начи­на­ешь хри­петь, что­бы снять тяжесть с позво­ноч­ни­ка. Когда это сде­ла­но, ты уже такой весь. Тогда рем­ни раз­ре­за­ют, гипс быст­ро сбра­сы­ва­ют и тебя обво­ла­ки­ва­ют пла­сти­ко­вым мате­ри­а­лом горя­чим, теп­лым еще. Он на тебе засты­ва­ет в мину­ту. Сни­ма­ют его, отбра­сы­ва­ют — и опять тебя в гипс. После это­го кор­сет по тебе выре­за­ют, дела­ют пет­ли, дела­ют ему шну­ров­ку, все это дела­ют, но сколько-то минут ты сто­ишь. Очень запо­ми­на­ю­ща­я­ся опе­ра­ция. Мно­го, мно­го там, Коля, было. Все не пере­чис­лишь. Боль­нич­ный этот быт, еще к тому наш боль­нич­ный быт. Серьез­ное дело. Но я, насколь­ко я пом­ню, не писал об этом. Кое-где мельк­нет.

- А поче­му не писа­ли?

- Не знаю. Там был один шах­тер — тогда бога­тые люди они были. Он рас­ска­зы­вал, что они шли за жил­кой ура­но­вой и подо­шли к китай­ской гра­ни­це. И они запро­си­ли Моск­ву: что делать? Жил­ка ухо­дит в Китай. Те ска­за­ли: боль­ше два­дца­ти сан­ти­мет­ров? — Боль­ше. — Рабо­тай­те. И на глу­бине при­мер­но ста мет­ров наши ушли под Китай. Китай­цы все зна­ли, но ниче­го сде­лать не мог­ли — сто­мет­ро­вая глу­би­на. Он рас­ска­зы­вал исто­рию.

Не знаю, поче­му не писал. Непри­ят­но это. И потом, зачем отра­жать. Как бы тща­тель­но я ни напи­сал, это не сто­ит хоро­ше­го рас­ска­за. Вся тща­тель­ность и точ­ность опи­са­ний даже стра­да­ний отдель­ных — неин­те­рес­на. Неин­те­рес­на вой­на, неин­те­рес­на боль­ни­ца — инте­рес­на лич­ность, кото­рая про­шла через это. Толь­ко это инте­рес­но. Толь­ко это на самом деле может остать­ся. Быт все рав­но иска­зят. Кинош­ни­ки его опош­лят. В погоне за точ­но­стью наврут. Инте­рес­на толь­ко жизнь чело­ве­ка. Осталь­ное — есть доку­мен­таль­ные филь­мы, неко­то­рые любят их смот­реть. Ради бога. Что ж об этом писать.

Если вы нашли ошиб­ку, пожа­луй­ста, выде­ли­те фраг­мент тек­ста и нажми­те Ctrl+Enter.