Поручение: неотмирное в поэзии Дианы Кан

 ВЯЧЕСЛАВ ЛЮТЫЙ 

…И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.

Михаил Лермонтов

Строптивые отпрыски отчих дерев,
случайно слетевшие наземь…
На нас лунный серп, пожиная посев,
напорется, словно на камень.

Диана Кан

РИТМ сегодняшней жизни как‐то по‐больному учащён. Ни на одном событии, ни на одном размышлении современное сознание не может сколь нибудь долго сосредоточиться, словно по ледяной холодной горке съезжая во что‐то другое, сиюминутное, поспешно наступившее. Оно, это последнее, механически вытесняет всё то, что случилось до него, хотя бы и мгновением, но раньше, прежде, формально говоря – в прошлом. Ничего особенно нового в этом наблюдении нет, однако такая жизненная цепь с неизбежностью ведёт к короткому дыханию в чувствах, в переживании, в сердечном участии. И уже тут не обойтись без жёсткой констатации: человек становится безучастней, черствеет душой, замыкается (порой даже не осознавая того) в собственном мирке, поскольку он есть та точка, которая механически принимает из мира внешнего ставший уже обыденностью «информационный град». Вот почему литературный мир, выписанный с подлинной художественностью и глубиной, может считаться сегодня не только спасительным пространством, ритм в котором задаёшь ты сам, но и некоторым «упражнительным» средством, воспитателем чувств, которые напитывают собой человеческую душу, склоняют её к созерцанию мира внешнего и мира сердечного. Переживание как некая недопустимая длиннота не подходит информационному миру – ему нужна быстрая эмоция, динамичная, короткая, не связанная ни с тем, что было до неё, ни с тем, что наступит после. И здесь перед нами предстаёт то чувственное поле, на котором можно манипулировать неопытным сердцем человека, делая его не вместилищем Бога, но живым механизмом, послушным дьявольской руке.

На этом тревожном фоне одинокими именами обозначены судьбы и лица поэтов, которые кажутся странными, необъяснимо отвлечёнными от знакомого предметного мира, как бы зримо, явно он ни выявлялся в их творчестве. Присутствие Лермонтова в русской литературе открывает подобный именник, придаёт ему интонационное узнавание и бросает отсвет на все иные имена и нашу литературу в целом. Неудовлетворённость земным, словно бы какая‐то незаживающая душевная ссадина, практически всегда обнаруживается в творчестве такого художника. Однако если мы посмотрим шире, то увидим, что примерно так можно очертить духовные контуры России в целом, то метафизическое пространство, в котором таится загадка русской земли, русской души, русского взыскания мира горнего.

Среди многих и таких разных голосов современной русской поэзии, поющих то с болью и горечью, то с грустью и умиротворением, то с гневом и напряжённой сердечной силой, голос Дианы Кан звучит отчётливо отдельно. Пусть узнаются порой в её стихах уже привычные читателю реалии нынешнего дня и патриотический пафос, но что‐то живёт в этих строках поверх буквы, даже порой – поверх авторского запальчивого утверждения. Неудовлетворённость личной судьбой, чувство утраты родины – великой советской страны, жёсткое неприятие распорядка «железного» ХХ века… Такое перечисление мало что даёт, если в поэтических словах не растворено некое неизъяснимое ощущение должного, выговорить которое человеку скорее всего невозможно со всей ясностью, но обозначить интонацией художественной речи – по силам. Особенно если эти силы напоены сознанием некоего духовного поручения, которое должно быть тобой исполнено – ибо для того и открылся твой певческий голос.

«Калика перехожий» – это вполне правомерное образное обозначение русского художника, да и всякого творца, в душе которого зияет отверстая рана – как будто пролом в надмирное, запредельное, сквозь который дует «метафизический сквозняк», не позволяющий отмеченной свыше душе успокоиться на земном, бередящий её, влекущий в волшебные благодатные просторы. Так Диана Кан выписывает художественный облик не только русского человека, по вышней задаче – божьего человека, но и одухотворённый образ всей России, загадочной страны, непонятной всему остальному земному миру.

Откуда он, такой‐сякой –
отшельник и острожник,
таинственный земной изгой,
Божественный безбожник.

…Россия – странная страна…
В трудах земных измаясь,
по небу странствует она,
о звёзды спотыкаясь.

В этом примечательном стихотворении есть почти незаметная, скрытая в устоявшемся словосочетании смысловая отметина: «пылит ли зной, метёт ли снег… идёт по свету человек…».  В народном сознании «калика перехожий» – паломник, странник, богатырь во смирении, в убожестве и богоугодных делах. И вот, он «идёт по свету», по миру, по земным пределам – здесь перед нами как будто синонимический ряд. Однако духовная насыщенность фигуры поэтического путника всё же позволяет подчеркнуть такое привычное «идёт по свету» и увидеть в словах сначала почти буквальное их значение: «по свету» – то есть не по земле.  А затем сказать и так, хотя бы и косноязычно: не по земле, но по идее – по акцентам в жизни, по духовным местам в мире. Взыскуя правды, которая для русского человека есть и нравственная чистота, и житейская справедливость, и соблюдение закона, и – самое главное, покрывающее черты земного бытия – правда Божеского замысла о человеке. Речь идёт о бродяжничестве душевном – в поисках духа.

Очень важно отметить в этом образе «таинственного земного изгоя, Божественного безбожника» незлобивость, немстительность, отсутствие столь знакомого сегодня бережного отношения к своему физическому телу и душевному «я». Налицо – душевная растрата ради обретения духа (как часто это случается почти бессознательно, в мóроке тоски от видимой тщеты мирского существования!..).

Вот в одном из последних стихотворений «белый князь», схватившийся в битве с «чёрным князем», «скорбно вершит возмездье». А ведь фоном для сражения небесных и адовых сил служит поле Куликово. Неявно, но очень твёрдо подчёркивается близость заданного Богом русского характера качествам архангельским – разумеется, как задача, как духовный предел, как направление пути. Это свойства чистой силы, белой силы, которая никогда не позволит себе преумножения злого.

Земная, куда как знакомая каждому жизнь оставляет долго незаживающие душевные раны. В поэзии очень часто житейское, семейное, социальное насыщают художественное «тело» стиха подробностями, мелкими детали встреч, столкновений, бытовых коллизий. И кажется, что чуть приподнятое интонационно реальное, отобранное и выверенное число узнаваемых деталей крепко схватывают поэтическую постройку, и она по видимости начинает свою художественную жизнь. Это не так. Когда нет сверхзадачи, когда не увидеть необъяснимого и горько‐неисправимого в нарисованном художником полотне, тогда все слова и краски не живут долго – но только те мгновения, в которые живой, страдающий голос поэта может подкрепить своим участием собственные письменные строки. Бытовое в поэзии есть синоним душевного, но если в нём нет неизъяснимого прорыва в духовное, все творческие усилия автора тщетны.

В стихах Дианы Кан очень много биографического. Житейщина порой проникает в её строки так наглядно, что перекрывает всё то тайное, от неба данное, что есть в стихотворении. Однако если посмотреть на возделываемое поэтессой стихотворное поле широко, в совокупности всего, что написано её рукой – совершенно чётко видна насыщающая её сердце почти горюющая грусть не о несбывшемся, но о несбыточном. И пусть буквально первая строка стихотворения говорит: «я мечтанья о несбыточном оставила». Речь тут идёт только о несбывшемся, поскольку о несбыточном не мечтают, о нём – тоскуют. И вот эта тоска о своём небесном происхождении и предназначении – никак не мотивированном, есть авторское свойство Кан, её тайный жест и знак, её память о лермонтовской «тихой песне» ангела.

Примечательно, что звук и имя в поэтике Дианы Кан очень значимы. Конечно, зримые образы действительного мира по праву занимают в её стихах вполне весомое место, иначе и быть не может – пространство должно быть опознано, лица очерчены, приметы быта показаны. Однако их роль – дополнять до целого художественную мысль автора о земном мире, о человеке, о Божественном Промысле, который может таиться в малой вещи, тихом звуке, мимолётном взгляде… Потому‐то Диану Кан так волнуют старые имена незнаменитых рек, скромных деревень и посёлков.

«Я – речушка по имени Чу. //…Я бегу‐убегаю туда… где полынь и беда».

«…волжаночки – подруженьки мои, // уралочки – родимые сестрицы! //
Пестравочка, Сакмара, Кондурча, // Криуша, Орь, разбойница‐Татьянка…».

«Девочка со станции Налейка. // …Пачелма, Выглядовка, Соседка, //
Варежка – да всех не перечтешь! – Свет и Ночка…».

«Речушка с названьем Сухая Самарка…».

«Торопятся Татьянка и Кривуша // в объятья Волги – матушки родной».

Совсем не случайно признание автора в финале, казалось бы, мимолётного, путевого стихотворения: «всё твержу, как древнюю молитву, // захолустных станций имена». Чуткий слух улавливает волшебство звучания имён, их до конца не уясняемое значение… Этот идущий из глубины столетий звук напоминает о небесной песне, о небесном отечестве, о том ветхозаветном времени, когда первый человек давал имена предметам, и далее предметы уже существовали в соответствии со своим именем. Соответствие имени существу – кажется, здесь и сосредоточена загадка Божественной песни, её теперь уже скорбно утраченное «непритворство».

Но земные песни, «скучные», продиктованные драматической жизнью человека под высоким и почти недосягаемым небом – не реальным, но сакральным, мистическим, – эти людские песни всё‐таки содержат в себе толику небесного, хотя бы уже потому, что память о небесных приделах тайно сохраняют слово и душа человеческие. И когда «скучная» земная песня летит над житейским миром, она как будто бьётся обо всякого встречного человека, отражается от почвы, летит ввысь и вновь возвращается в леса, в поля, в горы и, как ни странно, – в города. Земная песня, звучащая в каменном городском улье, призвана напомнить если не о небесном как таковом, то о тех вещах и смыслах, которые это надмирное уж точно содержат в себе.

Звенящий голос поэтессы поёт о растраченной в суесловье Родине, о неспособности к действию и духовному подвигу, о пьяном русском прожектёрстве:

«Потерпи, Россия‐мать!.. // Вот сейчас рванём пивка // и – Россию обустроим».

«Но там, где отцы свою кровь проливали, // мы слёзы чернильные льём. // И что наша кровь онемелой Отчизне? // Прокисшее в жилах вино!..».

«Клянёшься: «Я жизнь за Россию отдам! // Я верности ей не нарушу!..» // …и – бросил жену и трёхлетнюю дочь… // А разве они не Россия?».

Чувство верности и сокровенная способность к самопожертвованию, к готовности отдать жизнь «за други своя» – это из небесных свойств, крупицами сохраняющихся в человеческом роде. А любовь к Отчизне словно нежится в линиях, в красках и в просторах дивных русских пейзажей – так у Дианы Кан. Но во многом иначе в огромном числе современных русских литературных опусов. И причина тут не в том, что некий писатель «не любит Родину», но он более размышляет о ней, строит её образ из сентенций и смысловых отрезков – а совсем не растворяется в ней, не любуется всякой неброской её чертой, звуком над полем, движением над лесной веткой… Литературе стал не нужен пейзаж и его удивительная связь с человеческими чувствами, с интуитивным пониманием, что перед тобой – мир Божий: пусть и падший, растративший первоначальную красоту, сообщённую ему Творцом, но всё равно – упоительно прекрасный, одухотворённый и сам по себе – невинный. Именно он, русский пейзаж, увязывает жизнь русского человека в одно целое с Божеским миром, через небо близкое – с Небом дальним. Потому что совсем необязательно возводить глаза в небеса – образно говоря, небо начинается у горизонта и смыкается с человеком через пейзаж. Утратив пейзажный фон как одну из центральных духовно‐психологических опор художественного произведения, литература потеряла высокое созерцание, как‐то отвыкла от него. В итоге настоящее время, в котором живёт лирический герой, стало подменным, расщеплённым, множественным и, как следствие – неистинным, никаким. Это время – литературно не идентифицируется, так как забыты бытийные его привязки.

Освободившись из объятий стужи
и небеса дразня голубизной, 
торопятся Татьянка и Кривуша
в объятья Волги – матушки родной.

……………………………………..

Степь примеряет вешние ручьи…
…О, как звонкоголосы по весне
речушки, тихоструйные доселе!

…………………………….……….

Много грому да мало дождя…
Словно вёдра несущая баба,
туча охает, прочь уходя
по небесным Господним ухабам.

Уж которую ночку подряд
до малейших деталей знакома
охватившая замерший сад
грозовая хмельная истома.

Только после собственного признания в любви к родной земле, такой близкой и сердечно милой, с духовной строгостью и внутренним достоинством можно сказать всей чужой стороне, всем действительно чужим душам о своей родине:

Чтó ты им? Скучный вид из окна –
ни конца ему нету, ни края.
Твои песни, твоя тишина –
всё зевоту у них вызывает.

Но воистину скорбно велик
молчаливый, лишённый стенанья,
заоконно‐иконный твой лик,
искажённый улыбкой страданья.

Образ русской природы, так чудесно запечатлённый ещё Пушкиным, не увядает со временем, но множится, играет красками, волнует чувства и хранит родовую связь русского человека со своей землёй. Осень – волшебное время, когда особенно остро сердце соприкасается с русским пейзажем. В развёрнутой метафоре о маленькой речке Сухой Самарке этот душевный трепет и мягкая ласка  у Дианы Кан как‐то исподволь – и цветом, и психологическим настроем, и поэтическим жестом – как будто отсылают к пушкинской традиции живописания природы:

Прощальный венок с безотчётной любовью
дарю тебе, сняв со своей головы –
подёрнутый охрой, забрызганный кровью
и тронутый золотом поздней листвы.

Родовое в полном своде поэзии Дианы Кан кажется разрывным. Кровная связь с отчей землёй достаточно видимо переплетается с художнической одинокостью и горечью от собственной непонятости литературной средой. Надо сказать, что земная художническая одинокость в нашей литературе дала плоды не самые лучшие, во многом отмеченные интеллигентской особостью и  пуще того – самостью. Эта пресловутая самостная интеллигентскость у Кан только слегка подкрепляется её характером, замешанным на русской и восточной крови предков. Помещённый в литературную среду, такой характер неизбежно искушаем миражом избранности, «олимпийскости» – примеров тому множество. Однако у Кан есть спасительное свойство – она не боится в стихах быть простой, безыскусной: «Пусть меж Тигром и Ефратом // вечно соловьи поют. // Нам с тобой туда не надо. // Мы с тобой сгодимся тут». Редкая способность естественно сочетать высокий слог с просторечием выводит её поэтический характер из замкнутой обители письменного творца – на воздух, в котором только и может жить песня. Конечно же, это не буквальный перенос, а движение души, речевая склонность. Однако родовые акценты в таком случае становятся особенно явными, они, до времени как будто и не существовавшие, словно просыпаются в художнике и выстраивают по‐новому его натуру. Этот первый, родовой переворот в сознании поэта сильнейшим образом связан с семьёй: «Только сегодня – сейчас поняла: // самое женское в мире занятие // хлебные крошки сметать со стола»; «…ни на минуточку не забывать // в мире занятье не менее женское // детские слёзы в подол собирать».

Но и сама семья, по прошествии времени реального и духовного, неожиданно окажется тем камнем, на котором установится православный душевный строй. Ведь совсем не случайно христианская символика вся проникнута упоминаниями членов семьи: отец, мать, дети, жена, жених, невеста… Это станет вторым духовным переворотом поэтического сердца, в том числе – психологическим, нравственным, бытийным. И тогда из глубины женско‐материнского начала вымолвится:

…Глажу, словно малых деток по головушкам,
грустным взором золотые купола…

……………………………………………………

В кругу молчаливых монашек,
смирив горделивую грусть,
в букет монастырских ромашек
лицом покаянно уткнусь.

…………………………………..

Потому что между речью
свыше Господом дана
православному наречью
золотая тишина.

Родовое и православное не отрицают друг друга, как это может показаться с первого взгляда. Истинный и единственный Бог вменяет смертному человеку в правило: помнить и уважать свой род – «чти отца своего», написано на скрижалях… Но в начале заповедей стоит отношение человека к Богу, что в нашем случае означает: только с Богом ты сможешь сохранить своё кровное, родовое, отцовско‐материнское и прадедовское в их внутренне подлинном виде. На Руси это понимали хорошо, и замечательные праведники наши чтили православие как настоящую русскую веру. Именно с нею в сердце русский воин защищал отчий дом, именно её буква и дыхание осеняли младенца в минуту крещения. А русская мать – женщина со смирённым верою сердцем и чистой любовью к своему дитяти, любовью, которая в дни вражеских нашествий становилась великим источником праведного гнева и родовой памяти…

Вот в чём источник гражданских мотивов в поэзии Дианы Кан. Но можно сказать и категоричней: состояние нашей поэзии сегодня – это, в первую очередь, состояние женской русской поэзии. Потому что лишь она способна передать ту запредельную степень оскорблённости родового чувства, которое переполняет каждого любящего Россию человека, и только ей свойственно поистине Богом дарованное терпение, которое для России стало почти титульным определением. Именно женщине дано сохранить родную землю как родину, лишь она, дарующая жизнь, несёт в своём сердце океан чувств, который может гневно восстать, взбурлить, но потом – непременно опять войдёт в свои берега, в свои главные очертания.

Мужская доля – это меч и ум, плуг и дерзание. Женская доля – хранить традицию и возобновлять жизнь даже на пепелище.

Но как уживаются в одном творческом сознании, в смятённом космосе одинокой поющей души и инстинктивно‐родовое, и выстраданно‐православное, и – интуитивная, внеязыковая («…звук его песни в душе молодой // Остался – без слов, но живой») собственная сопричастность небесному, надмирному? У Дианы Кан есть едва ли не прямой ответ на это почти насторожённое вопрошание.

…на что надеешься, звезда?!.
Страшнее жизни дара нет!

Подобно твоему лучу
отвергнуть сеть земных орбит
я не могу и не хочу…

Волевое присутствие в страшном земном мире говорит, прежде всего, о некоей цели, о задаче, которую ты призван выполнить. В православной традиции человек как таковой должен предуготовить свою душу к Царству Небесному. Но душа, смутно помнящая о небесных селениях, об ангельской песне, словно бы облечена сверх того какими‐то иными устремлениями. Но какими?

Наш мир метафизически балансирует на краю гибели, Россия колеблется между жизнью и смертью. По молитве Богородицы, по молитвам русских святых и праведников Русь жива ещё. Тайна Удерживающего Россию от безвозвратного крушения не разгадывается однозначно, не раскрывается буквально, в точных и не ёмких человеческих словах. Но, как кажется, рядом с проникновенной, из сердца идущей молитвой живёт русский стоицизм, житейская несгибаемость, воинское мужество и способность утверждать светлое, доброе, чистое, верное. Эта способность дана не всякому, но, конечно же, – многим. Она  может считаться неискоренимым свойством души, которая «правильно поставлена». Среди них, воинов сердца, есть те, которые необъяснимо чувствуют: жить так нужно не только потому, что в тебе действует дарованное при рождении Божье правило. Тебя наполняет небесное Поручение, которое неподвластно нашему «грешному наречью», но очевидно питает его и ширит – подобно тому, как русская природа, «колючие снега степного междуречья» напояют реки влагой, а русскую песню – близостью к небу. Это Поручение видится как мельчайшая часть единой Удерживающей силы, как метафизическая роль, которая властно ведёт тебя по земным дорогам, подкрепляя твою уверенность в слове и деле, осветляя твою душу, которую пятнает дорожная пыль.

Строптивые отпрыски отчих дерев,
случайно слетевшие наземь…
На нас лунный серп, пожиная посев,
напорется, словно на камень.

Твёрдость камня – и есть Поручение. Острый «серп… напорется» на неожиданное, ломающее гибельную остроту препятствие – тут знаковая инверсия, так как обычно напарываются на скрытое острое. Это можно счесть поэтическим свидетельством безусловного, помимо логики присутствия в смертном земном распорядке фигур и обстоятельств, нарушающих инерцию разрушения и тления.

Однако Поручение совсем не отменяет грусть и одиночество, не утоляемую тоску, «чудное томление»: «…душа возжелала покоя, // как птицы хотят высоты». Христово моление о Чаше снимает наши возможные вопросы, ибо в нём всё: и смертная тоска, и готовность исполнить предначертанное.

У Дианы Кан есть знаменательные строки:

Бог правду видит. Да не скоро скажет,
Покуда правда не под силу нам.

Приходят на память чеховские слова из рассказа «В овраге», повествующего, кажется, о самой гуще жизни: «Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так и человеку положено знать не всё, а только половину или четверть. Сколько надо ему знать, чтоб прожить, столько и знает».

И ещё – самое главное: «…как ни велико зло, всё же ночь тиха и прекрасна, и всё же в Божьем мире правда есть и будет, такая же тихая и прекрасная, и всё на земле только ждёт, чтобы слиться с правдой, как лунный свет сливается с ночью».

2003


Лютый Вячеслав Дмитриевич – выдающийся современный критик, член Союза писателей России, заведующий секцией литературной критики Правления Союза писателей России. Автор книг «Терпение земли и воды», «Русский песнопевец» и других, а также многих публикаций в центральных и региональных изданиях России, а также зарубежья. Член редколлегий ряда литературных изданий России – журнал «Волга‐21 век» (Саратов),  «Гостиный Двор» (Оренбург), «Аргамак‐Татарстан» и др. Заместитель главного редактора журнала «Подъём» (Воронеж). Живёт в Воронеже.

Shares