Черный фарт и каштаны

 АНАСТАСИЯ ЛЫННИК 

соль и солнце

…Мертвый штиль. На небе — не облачка, тишина и зной. Раскаленный песок обжигает ноги. Даже чайки попрятались в укромные места. И вдруг, славно ниоткуда, — порыв ветра. Потом второй, третий порыв, приносящий тучи, рождающий волны на море. Порывы сильнее и сильнее, волны выше и выше. Шторм разыгрался не на шутку. Гром, молния, ливень и цунами, все сметающее на своем пути очистительными потоками. Такие ассоциации возникли у меня после прочтения книги стихотворений Анастасии Лынник «Черный фарт и каштан». Анастасия — человек одаренный, дана ей свыше способность «жечь глаголом», писать волшебные слова на «иностранном языке» поэзии, как говорил Аристотель. Каждое стихотворение в книге самобытное и живое. Анастасия — интересный автор, она экспериментирует с размером, играет со словом и смыслом, ищет и находит свои неповторимые формы. Вот, например, строки из ее стихотворения «ясевер»:

теперь навсегда без меня а ночь поводырь
ведет тебя в лес и ты только ему доверяй
только теплу земли только шуму воды
только огню на котором сам и сгорай

Знаки препинания отсутствуют, они тут ни к чему, все на уровне интонации, на вдохе и выдохе, слова несутся в наше сознание волнами, потоком. Им несть числа. Вся книга — одно бушующее море.

XXI век диктует поэтам свои правила. Бешеные ритмы, стрессы, депрессии, скорости, зашкаливающие спидометр жизни. Меняется восприятие, меняется поэтический язык — усложняется, становится откровеннее, насыщенней эмоциями, будто каждое стихотворение — последнее, и надо успеть сказать еще не высказанное.

пора себя жечь, как несложные буквы, как густые листы,
на которых лист, на которых брамс, на которых слом,
тот который в руке у меня назывался кривым веслом,
но река его унесла — и рекой был, мой милый, ты

Это из стихотворения «обещаю». Все стихи Анастасии  — очень личные, пропущенные через себя, в каждом — частица ее души. Это подкупает и интригует. Я не люблю спокойную, приглаженную поэзию. Она для меня пресна, как дистиллированная вода. Мне гораздо ближе то, чего так много в стихах Насти: соль и солнце, запах йода и водорослей, широко распахнутое небо в глазах, боль, радость, счастье — настоящие и неподдельные. Конечно, ей предстоит еще очень большая работа над словом, поиск новых ярких образов. Но зачин есть и очень впечатляющий. «Блуждающая душа видна лишь одному, — ни человеку, ни богу, лишь собственному отражению….» Отражение души Анастасии Лынник — в строчках стихов, и пусть они будут прекрасны. Пожелаем поэту успехов, новых интересных находок и Вдохновения.

Виталий МОЛЧАНОВчлен Союза российских писателей.

обещаю

страдание делает прекрасным лицо мое,
страдание, как страда, — пора жать,
пора печь хлеб страданья, соль для него на щеках,
хлеб лучше руками, ему не нужно ножа.
пора себя жечь, как несложные буквы, как густые листы,
на которых лист, на которых брамс, на которых слом,
тот, который в руке у меня назывался кривым веслом,
но река его унесла – и рекой был, мой милый, ты.
беспечально начало, нет, нет, не бывает такого,
как печально начало, как совсем одиноко и дико,
и так холодно здесь, и так жарко под взглядом иова,
и режет ладони ниточка эвридикина.
золотой человек, прекрати говорить про жизнь,
это только поле, над которым подсолнух желт,
поэтому преспокойно в него ложись,
в его одуванчики счастья, в грозу – тебя не возьмет ружье,
я тебе обещаю: не будет с тобой беды,
я тебе обещаю, что каждый день будет свет,
что это прекрасное солнце, уходя за скатерть воды,
вернется, и тебя не оставит, нет.
я тебе обещаю, что я не уйду совсем,
что останусь тебе, даже больше – в тебе мне жить,
что так скоро в рыжей моей косе
васильки будут цвесть – ко мне, как всегда, нежны.
беспокойный, пряный, распахнутый, новый день,
я в нем верю, я, наконец, посмотрела ввысь –
я сказала: ветер, послушай, не знаю, где
завтра будем, но коль разминемся, прошу: вернись.

из табакерки

ну так дай мне новых слов, ведь и повод уже есть.
я хочу пойти на мост, только там я в полный рост.
все разрушить добрым словом, все спасти вальтом крестовым,
и себя, не зная даже,
можно запалить на краже
сердца, сердце, будь на стреме,
тебя катят в окоёме
блюдца северных морей,
блюдца невозвратных дней.

где ты будешь, что ты скажешь,
ты за что меня накажешь,
ведь я стану под окном,
представляя себя дном,
небо – крышкой,
воздух – лишним.

(строчку не продать в ломбард,
строчка – бисер,
строчке просто – светел, свят,
ночью – брысь ей.
я хочу спать,
пресвятая мать.

строчку не обвить вокруг шеи,
она не жемчуг,
поэтому теперь
я нем, чур).

ну так дай мне новых сил, чтобы дальше делать дело,
то, которое любовь, то, которое сгорело,
то, которое горит весь октябрь листвой кленовой,
то, в котором трын‐трава вырастает не соленой,
так куда уходят слезы, где земля их, где их листья,
не реви, не плачь, пожалуйста,
выспись.

ну так расскажи про счастье, про бетховена, про мусю,
и кого теперь ты любишь, и в кого ты поскользнулся,
неужели это эта, этот черт из табакерки,
эта дура, этот лютик,
я уже почти молю тебя,
ну скажи, так это – эта?
не дожить тебе до лета.

говори, иерусалим, говори, я в нем, ты с ним,
говори, ведь элвис жив,
невозможный, необъятный,
шепчет мне:
да ты! а я‐то.…

говори, земля святая, что девчонка непростая,
что девчонка кличет страны, что девчонка лечит раны,
что девчонка, точно рыцарь, и сама себе столица,
что любить ее – морока,
что девчонка – от пророка.

так замкни меня на этом, на последнем этом слове,
я сказала выше листьев, да простит меня марина,
мне теперь не спать спокойно, это все твоя перина –
там горошина
подброшена.

горошина‐печаль, горошина‐свет,
будем навсегда вместе,
не вместе теперь нас
нет.

нюшка

От меня осталось лицо, как осталось блюдце в саду,
От меня осталось лицо, чтоб опять накликать беду,
И белее белил лицо, и метели белее оно,
И метелью оно, и садом занесено.
Так зачем говорить: «Люблю, я теперь Вас совсем не люблю»?
Так зачем говорить «зачем»?
Это связка больных ключей,
Это ими звенеть Бетховена:
Омено, амино, омино.

Как отрезала эти рюши, так и стало мне платье враз,
А то эти воланы и кружева волокли за собою грязь,
А без них полетела кукушкой, рыжею побрякушкой,
Нюшкой.

Но я блюдце роняю, как роняют Андреевский флаг
Этим вечным пьянством – пойди во двор да спроси –
У одной бутылки всегдашний на все стояк,
Веселый стояк, как у елей моей Руси,
Я роняю лицо, как роняет девица таз, –
Неожиданно вышел милый из закутка
И схватил за задницу – он охоч до проказ,
Но не знает, как тяжела такая рука.

Я роняю лицо Вам в руки, чтоб Вы могли
Принимать его, как микстуру от всех надежд,
И Вам в руки будут слезы горьки мои,
И любой напиток другой навсегда не свеж.

Я роняю лицо не в шубу, а в ту метель,
Что сегодня, второго марта, в моем окне,
У меня нет шубы, шубы бывают те,
Что вырастали на мамином молоке.

Я роняю лицо в свой будущий переплет,
Как в Пушкина пулю роняет заезжий француз,
Я роняю лицо, я его не вышлю вперед
Вместо души, лицо – мой бессмысленный туз,

И я Вам завещаю не этих красот печаль,
А горькую правду моих неподкупных слов,
Чтобы было мне в следующей жизни с чего начать,
Как с кубика детского начинал Пикассо*.
_________
Пикассо – испанец по национальности, стал признанным художником во Франции. По этой причине его подлинное имя Руис‐и‐Пикассо (с ударением на «а») изменилось на Пабло Пикассо (ударение на «о»).

ученье‐свет

И такая Одесса‐мама до этого снилась,
И такие каштаны волю себе давали,
Что я перед светом белым за белое извинилась
И за тех молодцов, которые свет продавали.
Из‐за Буяна‐острова пишут письма.
Хочешь к нам третьим лишним? Ты будешь гостем,
Ты будешь чужой отныне, вовеки и присно,
Совсем не похожая говором, взглядом и ростом.
И будет тебе маяк, и царевна простая,
Она тебе кинет пуховое одеяло
И будет еще на чае горячем настаивать,
Но ждать твоего отъезда, как облако‐рая.

* * *
догоняй меня

не спрашивай себя, зачем, иди, иди, иди домой,
посмотри, ты ходишь за мной с какой дурной головой.

не догонишь меня

Не зовите в дом ночь, не зовите в дом дам
С пиковым сердцем, с сердцем, в котором штык,
Не зовите домой котов, не зовите домой беду,
Не зовите домой гулящую ерунду,
Не зовите в дом нож, не зовите домой страсть,
Не зовите в дом того, кто может ваш дом украсть,
Не накличьте себе войну,
Не говорите: «НУ!»
Ну же, ответь, я люблю лишь тебя одну.

Не догоняй меня,
Потому что ты можешь догнать.

неверный малыш, кыш

Так и буду, бесподобная, на каждый твой дзын
Вздрагивать, как от удара грозы
В тонкую проволоку, в начало того хребта,
На который надета разумная моя кукла, сарафанная лимита.
Патрикевна, прощальный колокол густо бьет,
И под гул его собирается идиот,
Чтоб отметить день ухода в загробный беспечный мир,
На пути в который только этот домашний трактир.
Так нарочно я, что ли, дура? Не дура ты, дура, спи,
Ты одна на свете, которую бог испил,
Достоверная ощупь – это моя рука,
Моя первая лошадь – белые облака.
Достопочтимый кесарь, что ж ты не кесаришь?
Это ж какой из меня получился неверный малыш!
Можешь простить мне это, но не прощай мой рот,
Который себе вместо хлеба одно и то же жует.
Были же бабы русы, как они в избу шли!
А потом им за это Некрасов медали в учебник шил,
Но мой личный подвиг, мой неподкупный туз, –
Что в горящие избы я за славой не рвусь.
Мне рассказать всему свету проще, шепнув тебе,
Когда ты не слышишь (лежать, шептать темноте),
Что я день один от другого не отличаю совсем, –
Это будет только тебе, потому это будет всем.
Мне кажется, не бывает таких людей,
Для которых дом ничего не значит и ночь проста.
Из всего, что я говорю, до тебя долетит лишь «эй!»,
Когда ты уже соберешься прыгнуть с моста.

марфа

Я прощенья просить не мастер, я на промысел божий падка,
Потому колесо еще едет и жива золотая лошадка,
Потому я ремесленник глины и прочей земельной тяжбы
И  знать не хочу, что будет со мной однажды.
И трепещут куда‐то клены, и замирают ивы,
Со стороны несчастны и невозможно красивы,
И тот, кто на самом деле любит хромую Марфу,
Тот в разлуке дергает струны многострадальной арфы.
Говорит, живи с кем хочешь, дева плести и херить,
Я тебя так давно люблю, что сам устал в это верить,
И сидит он там, одинокий мальчик бродяжий,
Хотя дом и в пол сарафан давно у него налажен.
Зарубать себе на носу – совсем никакая помощь,
Этот опыт земной меня превращает в овощ,
То есть только и надо, что полежать на солнце,
А любовь – это то, что в  десятитилетнем поце,
Бесполезно себя дурить – я оказалась в жизни,
Здесь яблоко Евы для каждой поэтки вызреет,
Я кручу и верчу, получается хилый митинг
По простому поводу – как же отсюда выйти?
Может, где прекрасней есть вверху голубое,
Но знаешь, когда тебя нет, и оно будет никакое.
Вот лизнуть бы верх языком, может, это молочная смесь,
Может, то, что зовется облаком, у грудью кормящих есть.

Помнишь, ты говорил: мы с тобой распрекрасные дети,
Нас ждут чудесные страны – так что же за страны ЭТИ?
В них на рубль мне надежды, в них я – одинокая Белка,
Которая в космосе лает: спаси, спаси меня, Стрелка.

литература по Пушкину

Потому что тебя нет, потому что ты был да сплыл,
Потому что твои слова – это пустой звук,
А такой звук покинуть сложнее, чем дом, на который копил
Десять тысяч лет – все на хлебе да на воде.
Я теперь рассказала бы это своей беде,
Но беда меня слышать не слышит и не дает рук.

Потому что со стороны всегда проще: совет да любовь,
И целоваться, пока насчитают сорок,
Потом ходить с выменем лучшей из дойных коров
И продолжить тебя в объятиях акушера,
Усесться на пенсию под очарованье торшера
И сохнуть, стащив Набокова со всех полок.

Ах, Лолита, мразь розовая, как же тебе идет
Это летнее платье, это сдаюсь без боя,
Ты не знаешь, что там, далеко, ты будешь клеить обои,
Чтобы маскировать себя, ты даже родишь дитё, -
Это будет попытка. Приставку не убирать.

Ну так дай мне ответ, прочитав и то сё, и букварь,
Почему то, что было жизнью, теперь заурядный звонок
Из другого города? Ведь меня хоть сейчас припарь
Этим «я так скучаю» (это чтобы не уволок
Мое сердце никто), я просто надену кепарь,

Сдвину его на правый глаз, типа Есенин по Бродскому,
Помечтаю, что эх бы я родилась мужиком – точно бы стала боцманом.
Да потому что кудри, дальше начну литературу по Пушкину:
Выпьем с горя, подружка, где моя кружка?

всего шире

Будет тихо, и тихо. И дом не найдут,
И оставят (что были) в дверях мне ни пуха.
Этот шарик не может быть вечно надут,
И куда мы идем, секрет даже для Пуха.
Хотя мягкий медведь мой не спит без конца,
Но глаз четок и ясен, и он нерушим,
И меня, как я есть, будет он отрицать,
Хотя нас разделяет посмертный аршин.
Этот розовый город и банты мальвин –
Это все как со свадьбы – я гость, мне четыре,
Мама, папа. Отдельно россий, украин –
Нет такого. Земля есть. Земля всего шире.
Лето есть. Есть у деда такое же лето.
Хотя дед в Казахстане, три дня жаркий поезд.
И меня кормит ветер, никак не котлета,
«Сквозняк,  лезешь в окно!» — всё, потеряна совесть.
Мама! Папа! Там лошади и месяц август,
Это разве границы? Нет, это бумажки,
Для того, чтобы дяденьке в форме был градус,
Пересытые дети и женины ляжки.
Ничего, ничего, там собака Вега,
Широта, долгота – это все мой глобус,
Для того, чтоб его повидать, лишь с разбега
Залететь нужно в яркий и добрый автобус.
И мне кажется это достаточным делом,
Ведь делить эту землю – смешное занятье,
Если ляжешь в нее своим бархатным телом,
Если ей ты подаришь последнее платье.
Будет тихо, и тихо. И дом не найдут.
Потому что его ни продать, ни купить.
Каждый раз в небе звездный пылает салют,
И деревья хотят лишь со мной говорить.

единым

и я была когда‐то тебе хлебом,
и ты брал в руки то, что отродясь
не знало рук и спело в это небо,
и хлеб, и руки – это наша связь.
куда я, бог? – я спрашиваю землю, -
когда ты, бог, отдашь тепло руки?
меня намолотил святой Емеля,
меня едят простые рыбаки.
я не растаю, я не белый сахар,
все, что однажды было во мне (мякоть), -
все это ты. мой превеликий пахарь
сначала дал мне умереть, потом заплакать.
и воздух черств стал – всё моя мука,
она уже осилила разлуку
с землей, которая есть те же облака,
но до сих пор ждет только твою руку.

надо же

да и как ты раскинешь руки, если не в крест, если не в ширь этих волостей?
у тебя, птица певчая, иудейская пыль на хвосте,
и земля эта невпопад, но всегда готовая взять,
но она для тебя – это шар, на котором не устоять.
то есть не чернозем, а сквозняки в тебе,
и дудят в тебя ветры, чудеса в тебе, как в трубе,
то есть если дышишь, ты сама по себе – до ре ми,
плюс – святым воздухом можно тебя кормить.

*
как мы смотрим в любовь, мы не смотрим в любовь – это мы,
заживает все, если перекисью промыл,
доживает все в том углу, из которого родилось,
и растет по комнате в кривь дурную и вкось.

*
что же, если я девочка? я мальчик, я собачка, я деревце.
что же, если я девочка? мне самой в это даже не верится.
я люблю его, у каждой девочки есть он,
я люблю ее, у каждой девочки есть она.
когда марина цэ заводила с володей патефон,
она не помнила, почему ирина привязана в темной комнате к стулу, и какая это страна.
а только потом уже начиналось: дон, дым,
ну и, круг замыкая, снова по молодым.

*
стих – добрый дружок – разрешает сказать «прости»,
так прости меня, если ты можешь, как тут не мочь,
если он нас на этой любви столько лет постИт,
прости меня в свою
новогоднюю
черную
ночь.

рыба летучая

то, что знает сеть, не знает рыба летучая,
никакой тебе вдруг неволи, забудь об этом,
странно, но вода быстрому лёту учит,
странно, но вода в океане – вечное лето.
и если с палубы, то есть по‐божьи сверху,
это так похоже на стрекозьи повадки,
как будто она океан отмеряет в родную реку:
вперед девять тысяч их плюс дождь (небольшие осадки).

*
и только вперед, управлять собой можно вперед,
назад – нет такой природы в ее плавниках,
назад ей совсем не горит, назад чешуя не идет,
вперед можно слышать ветер, вперед ты в его руках.
и океан сам смотрит на эту блестящую птичку,
как на чуднОе сердце свое – когда она прыг‐да‐скок,
ему хочется весь тот дождь, который поймал с поличным,
вместить в сицилийский остров – недаром осенний сапог.

*
как всегда есть «но», это «но» вырастает в ночь,
и люди на лодках зажигают свет фонарей,
и нет бы от них ей уноситься прочь –
нет, она верит, она верит в этих людей.
их свет необъяснимо ее влечет,
ей кажется, это эльфы, и берег их – это рай,
она, сочинив это, плыть к ним так быстро начнет,
что потом ее в ящик пластмассовый целую ночь собирай.

*
но это она сама, а не сетка, не крюк,
так ей хочется, ее воля и здесь вольна,
и если в полете ей не удавался круг,
то за это одно и любила ее волна.
круговорот обычен, и только она одна
продолжала верить, что прямая – самый короткий путь,
что она увидит летучие города,
в которых рыбе позволено утонуть.

чик

видишь, стало намного лучше после пятой.
очень теплый декабрь, и нет болезням. серьезно.
может быть, мне придется в больничную лечь палату
лишь для того, чтоб родить и счастливые лить слезы.
потому что я плачу. бывает, иконы плачут.
потому что я плачу. не часто. иконы кормят.
не смотрю альмадовара, а про дельфинчиков передачи,
и рот занят стихами, а не сладким попкорном.
эти все животные знают меня. я их знаю.
они добрые, теплые, на стрем по‐разному уши.
я любила кормить за дединым старым сараем
кроликов. и не знала тогда, что их люди кушают.

* * *
говорила со мной. что только не наговорила.
сначала саня, саня. поедем в болота. будем любимыми.
потом на работе под два метра ростом, зеленый глаз, парила,
а он только и мог, что зеленым глазом пиф‐паф, выстреливать из карабина.
говорила с тобой. что только не насказывала.
ой‐ёй. любимое пианино.
вспоминала, как ставила розу в вазу,
а потом ногу в черный чулок санпеллегрино.
ночь перед рождеством – волшебная:
может, потому что у тебя рожденье, может, у богова сына.
коровкина травка внутри целебная,
даже если она – дырка от сыра.

* * *
как умирают киты? просто остановился?
а потом медленно‐медленно на самое дно.
вот так же, когда на всю жизнь влюбился,
а потом не видишь одного – того.
так и падаешь, тяжелый, блестящий,
можешь падать лет тридцать,
летишь вниз всей своей любовью настоящей,
не перестаешь кружиться.

* * *
видишь, стало намного лучше после пятой.
хорошо, что все позади.
и теперь только  понятно,
во сколько лет может растянуться это:
«встань и иди».

Сансергеич, амор

вот что делает с девочками,
которые взахлеб пушкина, татьяну ларину,
которые первые весенние листочки и веточки
с ней в чайничек сердца заваривали.

*
я это пишу, потому что тебе не надо.
я живу вдохновенно, если тебе не надо:
фиолетовая вей‐вей поднимается из травы,
одинокая в мыслях своей золотой головы.
ничего, что тебе не надо, бывает и хуже:
бывает война в телевизоре, падают листья,
бывает, не спится, а утром не сделать ни шага, –
тело не верит, но есть подтверждение в шрамах.
бывает, что время не может прервать эту грусть,
и вот гончарова в зеркале наизусть,
и он, согревая снег, держит в руке пистолет,
он знает, куда стреляет: дальше двух тысяч лет
своим:
«когда б надежду я имела хоть редко…»
почему там была татьяна?
это моя беседка.

снег

спасибо, что ты наконец‐то пришел, снег –
с тобой так легко забыть, тебя так легко задеть,
меня так легко купить, если с утра успеть,
глядя в окно, крикнуть мне в спальню: «пошел снег!»
спасибо, что ты прощаешь опять все.
спасибо, что пахнешь детским моим сном,
спасибо, что у меня есть дом и этот дом занесен,
спасибо, что ты опять за моим окном.
верность твоя – это такой покой.
как раненая сижу: тельняшка, а ноги – в плед.
и то, что я остаюсь навсегда с тобой,
этому объяснения, в общем, нет.
я долго помнила море и солнечный круг,
пусть всегда будем я и мама (и будет так),
но юг сорвался с моих одиноких рук,
и теперь я живу в стране, где один гознак:
летящий с неба хлопьями белый снег,
скорбящий и дышащий – страшно в него сапог,
и когда он идет, тяжело из окна разобрать – где человек,
а где бог.

не чайкам хлеба

может быть, море помнит меня, может быть, ветер слышит,
может, он даже что‐то шепнет вдогонку.
чтобы ты от меня не задыхался, мой милый гриша,
я уеду есть с пены волны морскую зеленку.
может быть, море помнит и детство, и бедство,
я не чайкам хлеба, но бог простит мою светлость –
я никогда не хотела для моря раздеться,
я хотела ему пальто и ремень в наследство.
и оно меня никогда не догонит, гриша,
я как тень, я как ствол без права на первые листья,
я кончиком пальца давлю свое сердце, как вишню,
и на камне пишу указательной этой кистью.
я художник, гриша, но я позабыла краски
и ушла в болото, в которой камыш спасеньем,
но теперь я вернулась бродящей в твой нутр закваской,
настойкой цветочков на занавеске кисейной.
и когда ты левша и течешь вдруг рекою синей,
я трогаю твои вены в атласе старом
и говорю за тебя: тебе, море, большое спасибо,
в ноябре я приеду.
у меня будет мелочь в пальто,
чтобы мне не казалось, что даром.

ясевер

теперь навсегда без меня а ночь поводырь
ведет тебя в лес и ты только ему доверяй
только теплу земли только шуму воды
только огню на котором сам и сгорай
компас – это тонкий намек на юг
помни что только север может тебя спасти
он с расстояния вытянутых рук
замерзнет тебя но ты это ему прости
север точно знает куда же тебе идти
и его медведица лучше чем твой фонарь
она откликается только на стук в груди
на пожар внутри на эту больную гарь
я тебе не иду вослед но я знаю шаг
я тебе не прощаю всё но печаль светла
тебе нечем дышать это просто болотный шлак
тебе хочется пить но это вода не та
и я знать не хочу чем закончится твой поход
я тебя умерла так оревуар любовь моя жизнь мой друг
помни только на север вперед вперед вперед
помни только не юг помни только не юг не юг

с набережных меня впусти

мне до твоих куполов – господи!
мне до твоих куполов столько снов, что туман не в моей горсти,
мне до твоих куполов вечный прощай‐прости,
вечный туман не в горсти у пропас
ти

мне до твоих метелей – мать честна!
мне до твоих метелей столько, что без валенок путь далек,
мне до твоих метелей сжимать всю себя в комок,
мне до твоих метелей еще вес
на

мне до себя – мне не видно конца пути.
где была я – не знаю. там была, где туман в горсти.
не спрашивай, где была. не смогли там меня нести.
не спрашивай. я сама для себя пластид.

мне до себя – только ты. вот мой белый флаг.
я разжимаю свой вечный разбитый кулак.
я чувствую, как ты пахнешь. туман в горсти
у набережных, с которых меня впусти.

обута

хочется простых слов от себя – девочкиных,
перестать бы куском сердца чувствовать себя Малевичем,
перестать бы уходить в мир иной за белой косой, как Веничка,
и бухать, и плакать совсем уж мелочно.
хочется от себя рыбы иисусовой,
а вино, наоборот, в воду,
его кровь давно течет во мне уксусом,
и ноги болят на погоду.
хочется ласковых слов от себя – не криков о помощи,
все равно я их ору себе вовнутрь,
все равно меня пена моя изнутри полощет,
все равно каждый сам в себя обут.
шнурки меня в строй: не шарахайся в стены,
иди прямо по тротуару,
а я такой милый бледный неврастеник,
прямо лавандочка по ротару.
хочется от себя простых слов – люблю, мон ами, мол, обожаю,
мол, мне без тебя ни естся, ни спится,
но что я тебя встречаю, что провожаю –
ты давно мне уже не мерещишься принцем.

ли. мон

знаешь, там получалось ни да, ни нет.
как только приносили белый фарфор, зерна кофейные перебивали запах духов ее,
таким образом я отвлекался и переставал говорить о том, что ноги б ее в балет
и что люблю. но лицо за столбиком кипятка ртом повторяло: вранье.

и тут, понимаешь ли, не поспорить,
если даже подарить ей все, что обычно бабам,
она отказывается от всего, что может стоить,
а то, что бесценно, – это она сама. как бы
замкнутый круг. не подарить пространству кислород.
получаешься князь мышкин, потомственный идиот.

знаешь, там получалось, что вроде бы кто‐то есть:
я запретить ей не мог, потому что даша/наташа.
в общем, через семь лет оставалось с ней только есть
лимонный пирог и смотреть ей в глаза, чтобы было слаще.

очень мне тогда хотелось, чтоб она начала орать,
только не вот так, как она: рассеянно и по‐дружески.
во мне от спокойствия этого стало вдруг все закипать
внутри: что‐то тягучее, мужеское.

мне захотелось на минутку, всего на минутку ее убить,
чтоб она уже не из двери и не налево.
а я бы потом до самой смерти пить, и пить, и пить.
и да здравствует
мертвая
королева.

лепка. кусок

из окна этого, может быть, и не сбудусь я.
какие запахи, как жизнь по‐особенному пахнет.
в свои собственные крадусь края,
в кровавые лоскуты сама себя трахну.
иду с поля боя, руку в руке несу,
повязку с глаз на лоб натягиваю,
срываю крест с шеи столетнему Керенскому –
тише! это Я говорю или не разговариваю?
и Владимир Владимирович Эм, став в проеме,
бас свой в винил окрашивает,
и я в ответ ему: стремно мне,
а он, дорогой, и не спрашивает,
он еще помнит тот день, когда, вернувшись домой,
услышал за дверью поскрипыванье,
столько лет прошло, а он не живой –
не со спуска курка, а с ее там всхлипываний.

к2

хожу мимо сосен, хожу мимо ясель,
хожу в переносном, хожу восвояси,
хожу, как Чапаев, – по дну мертвый рыцарь,
хожу, как ты в северной ходишь столице,
хожу к тебе прямо, хожу к тебе боком,
за солью хожу и хожу ненароком.
и снится тебе, что ты едешь в восточном
ко мне. ты ведь едешь ко мне. это точно.
и поле, и поле, и поле, и поле,
и думаешь ты, что я в поле за полем,
и думаешь ты: я за лесом и горем,
за болью и голью, за кроной и раной,
и хочется дернуть за ручку стоп‐крана,
не выдержать этого стука и чуха
купейной жары поездатого брюха,
быстрее ногами, быстрее на перьях,
на Гердиных в помощь ей данных оленях,
быстрее всех рельс и быстрей, чем столбы все,
быстрее, чем Волга твоя б тебя вынесла,
за это вот время – уже не догонишь,
и я нос по ветру, как гончая Лолла,
вся в нюхе и слухе, и с разницей той лишь,
что лапы мои не касаются пола.

*
буду стоять на перроне лапочкой,
буду трястись, в руках тюльпанчики,
я тебя люблю, как никогда никого не любила,
ни при чем мальчики.

леониду губанову

я тебя, леня, не притяну за рукав,
на столе тыща звезд, и заказан мне тот же путь,
на столе моем гоби, и если я наклонюсь,
ты в пустыне увидишь барханы: я девка, и то моя грудь.

на столе черный фарт, на столе догорает каштан,
он был спилен нещадно, чтоб только под локоть держать,
до сих пор в нем пила, он себя даже сам расшатал,
чтобы крикнуть: я жив! эй! ты можешь мне руку пожать,

только нет этих рук, только смерть, но ты рвешь гармонь
сердца смачного, раскулаченного в любви,
через каштан возвращаешься ты домой,
хочешь – оставь его, хочешь, с гвоздей сорви,

я не могу вернуть тебе руки, на родине, глядь, весна,
она без тебя, как невеста, от которой сбежал жених,
она так часто ревет, так часто дожди мне льет,
что я задыхаюсь, что я утопаю в них.

получается вот такая угрюм‐река,
получается, что мне боком вылазит сказ,
если всегда тридцать семь, они не нашли дурака,
значит, до смерти ты умирал не раз.

на столе тыща звезд, на столе одиноко цветам,
и они глазеют в окно – до земли, где их отчий дом,
три этажа, и хозяйка совсем не та –
она думает про их дом и про то, что будет потом.


Анастасия Валерьевна Лынник родилась 4 августа 1985 года в Актюбинске, 12 лет провела на море под Одессой. С 1997 года жила в Орске, в 2002 году поступила на факультет журналистики Оренбургского госуниверситета. Ее стихи и проза публиковались в альманахе «Башня», в газетах «Молодое поколение», «Оренбургский университет», на сайте Стихи.ру. Победила в областном литературном конкурсе «Оренбургский край – XXI век» 2009 года и получила право издать эту книгу.

Shares

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Вы робот? *