≡ ВИКТОР МЕЛЬНИКОВ ≡
Отчий дом
ВЕЧЕРЕЛО. Огромный ярко-алый закат горел за лесом, и там, где сквозь деревья просвечивало уходящее солнце, казалось, будто начинался лесной пожар. Отблески его сверкали на речке, текущей недалеко за деревней, на земле, покрытой порыжевшей травой, осенней ржавью. Воздух кругом был чутким и тихим, как девичий вздох.
Санеев вышел на крыльцо, и ему даже показалось, что в лесу действительно трещит огонь; но потом понял — почудилось. Огляделся, окликнул собаку. Она не отозвалась. Он пошарил глазами по двору, сошёл со ступеней и по пути машинально захлопнул дверцу открытого колодца. Потом, сощурясь, оглядел большую горку картошки: сегодня накопал. Шагнул к ней, путаясь ногами в ботве, взял несколько клубней, определяя — не зябко ли? — но они были тёплыми, точно яйца из-под наседки.
Подбежала, виляя хвостом, собака.
— Это так ты двор сторожишь? — пристыдил её старик. — А если своруют нашу картошку? Что тогда делать будем? Дочь приедет за ней, а я что скажу? Лайма не уберегла? По чужим дворам бегала?
Собака почувствовала: ругают. Поскуливая, глянула в глаза хозяину. Санеев громоздился над ней: высокий, с крепкой спиной, с тяжёлыми ладонями-кувалдами.
— Надо бы тебя без ужина оставить за такие дела, — ворчал старик, возвращаясь к дому. — Да уж ладно… Вижу: стыдно тебе.
Санеев открыл дверь, пропуская собаку. Та радостно шмыгнула через порог.
— Сегодня у нас с тобой еда что ни на есть русская, — объявил он Лайме, — картошка жареная с грибами.
Собака гавкнула, завертелась у ног.
— Повкуснее на следующей неделе есть будем. Может, и косточка тебе обломится. Юбилей как-никак: семь десятков хозяину твоему. Дочь вон открытку прислала, на днях, наверно, и сама будет. Небось и внучку с собой привезёт. Большая, коза, выросла! Этой осенью последний год в школу идёт.
Старик снял с плиты сковороду, поставил на стол. Картошка шкворчала. Санеев, не торопясь, остужая, наполнил собачью миску. И только потом принялся есть сам. Не любил он, когда собака при еде смотрит ему в глаза. Ел он медленно, разжёвывая каждый кусочек. Зубы у старика были жёлтые, но целые — один к одному.
Вдруг — будто пчела укусила — кольнуло сердце. Старик от неожиданности открыл рот и замер. Потом боль отступила, но страх остался. Он отложил ложку, медленно поднялся, словно боясь шевельнуть сердце, и, придерживаясь то за край стола, то за стену, пошёл к кровати.
Добрался благополучно; лёг поверх одеяла и, вытянув ноги, закрыл глаза. «Вот так и помрёшь один, — подумал он с тоской. — Внучку бы с дочерью повидать…»
По всему телу разлилась немота, в ушах звенело. Но постепенно назойливые колокольчики становились тише и тише… Понемногу отпускало. Старик лежал, глядя в потолок и на ровно отёсанные брёвна стен. Разводы на тёмно-золотистом дереве складывались в причудливые узоры: какие-то кремли, рощи, озёра.
И вспомнилось прежнее: как женился, как строил дом… Ведь каждое брёвнышко вынянчил, как ребёнка. Помнит каждый сучок, каждую трещинку на них. Они и сейчас были для него будто дети. Каждое про себя называл по имени! Вот по этой стене лежат Василий, Алексей, Антон, Иван, а там, где брёвнышки послабее, там — Ксения, Матрёна, Клавдия… Раньше, бывало, разбудит жену среди ночи и спросит:
— Слышишь, как шепчут?
— Кто? — перепугается Анна спросонья.
— Брёвнышки мои…
Аннушка посмеивалась над его чудачеством. Однако же, когда рождались дети, называла их другими именами. Будто чего-то боялась.
Любил её Санеев! Ох как любил! Вся деревня дивилась. За всю жизнь не то что пальцем не тронул — даже словом обидным не попрекнул. Да ведь не уберёг всё равно. Видать, правду говорят, что Господь наперёд лучших к Себе забирает.
Горевал Санеев, горевал, да разве этим вернёшь человека? Бабы соседские пробовали сосватать ему кого из вдов, но ни к одной не потянулась душа. Да и как жить с другой, когда каждая вещица в доме напоминает ему Аннушку? Так и остался доживать свой век.
А сыновей-то он ещё при ней схоронил. Старший — молодой, красивый парень, копия отца, а погиб по-дурацки: в тракторе под лёд провалился. Второго убили на китайской границе. Так толком и не объяснили, что и как. Привезли запаянным в цинковом гробу да на родном кладбище с воинскими почестями похоронили. Только одна дочь и осталась жива.
Зато у неё всё, кажется, хорошо. Окончила институт, вышла замуж. Работает в городе, в какой-то важной, шибко мудрёной фирме. Красивая: статная, русоволосая, глаза бирюзовые, с хитринкой, — вся в мать. Деревенские парни хвостом за ней увивались.
— Гуляй, Ларка, как хочешь, где хочешь, с кем хочешь, — сурово сказал ей однажды Санеев, когда она заявилась домой под самое утро. — Но гуляй так, чтобы никто и никогда не посмел свистнуть тебе вслед.
И, надо признать, худого слова про неё никто не говорил. Девка правильная получилась: ну, может, малость упрямая — тут уж санеевская кровь сказалась.
Одно вот плохо: всё реже стала к нему приезжать.
Раньше и сама отдыхала, и внучку на всё лето привозила, а вот как закружилась эта круговерть с шальными деньгами — пошло-поехало: сначала юга, потом какие-то острова за границей. А отец-то ведь не молодеет… К себе в гости тоже давно не приглашала. Стыдится, что ли, отца-старика?
— А чего ей тебя стыдиться? — услышал он сквозь дрёму родной голос Аннушки. — Мы её воспитали, образование дали. Выдумываешь ты всё. Просто некогда. Должность у неё такая. А тебя она любит. Вот на юбилей и заберёт к себе. Только ты сам поскромнее будь. А то я знаю тебя! — начнёшь к людям приставать со своими байками про войну да про жизнь — и не захочешь, а убежишь.
— А я и не поеду никуда! Что — здесь, что ли, делов нет? Огород надо перекопать. Яблоню, ту, что к забору ближе, спилить придётся. Одному тяжеловато, неухватисто; ну да ничего — может, Игната попрошу помочь. Дров опять же на зиму надо заготовить…
— Тоже мне хозяин. Забор починил бы! Неужто перед соседями не стыдно? Коза бок потрёт — он на неё и завалится. Будет тогда сраму на всю деревню. А постель после стирки пошто не гладишь? На мятом спать легче?
— Вот заладила… Забор, забор! А ты знаешь, каких денег сейчас доски стоят? Три моих пенсии надо на забор.
— Так сходи в сельсовет, а не помогут — к военкому иди. Ты сам ветеран, да и младший наш голову на войне положил. Помогут. Под лежачий камень вода, сам знаешь, не течёт.
— Тебе-то хорошо рассуждать. А здесь нынче времена другие. Человек человеку — волк. «Рынок» это у них называется. Да и какой из меня ходок теперь? Мощи уже не те…
— С девками в молодости надо было меньше гулять. Вот сейчас бы сила и пригодилась…
Собака жалобно заскулила и, встав на задние лапы, лизнула старика в лицо. Санеев открыл глаза. Боли в сердце не было. Он опустил руку, погладил псину и улыбнулся.
НИ НА СЛЕДУЮЩИЙ день, ни через неделю дочь не приехала. Приготовленную картошку пришлось ссыпать в погреб. А тут почтальонша — не поленилась же! — принесла в дом посылку. Санеев важно нацепил очки и, отделяя каждую буковку, заполнил квитанцию.
В свёртке оказался пушистый свитер с полукруглой горловиной на резинке. К посылке было приложено письмо.
— Ты уж мне прочти, — разглаживая уютную вязку, попросил старик.
Дочь писала:
«Отец, здравствуй! Извини нас, что мы на твой день рождения не смогли приехать. Ездили в Бельгию покупать машину. Они там дешевле, чем у нас. Не серчай. Жди нас в гости после ноябрьских. Приедем к тебе на новой машине».
Почтальонша прочитала и молча отвела глаза.
— Добрый свитер! Немалых денег стоит… — выдавил старик и услышал сказанное со сдержанной горечью:
— Не люблю я таких, которые стариков своих бросают.
— Слышь, Вера… Ты того… этого… Не говори никому про письмо. И вправду перед людьми стыдно. Скажи: мол, дочка хотела приехать, да захворала внучка. Или нет, не надо на неё наговаривать. А то и впрямь заболеет. Лучше ничего не говори.
Почтальонша вздохнула, будто на неё взвалили непомерную тяжесть, вскинула на плечо пустую сумку и вышла из дома.
Лариса не приехала и в ноябре.
ЧТОБЫ зима не застала врасплох, решил старик сделать новую лопату под снег. Долго искал по всей деревне фанеру, но как назло ни у кого не нашлось. И тогда забрёл в заброшенный дом Ивана Фролова. Умер тот ещё года два назад. Дети приехали, похоронили старика и снова разлетелись по своим городам. Но дом продавать не стали — авось пригодится ещё. Забили только окна и двери крест-накрест.
В этот-то двор и зашёл Санеев. Не за чужим добром, а так — увидел раскрытую калитку. Доски на дверях были содраны, дом стоял, открытый настежь. Старик вошёл внутрь и остолбенел. На полу валялась груда пустых бутылок, шматки глины от сапог, окурки, спички, рыбьи хвосты… «Механизаторы… или городские грибники», — подумал с досадой Санеев. Шагнул в другую комнату и, увидев на стене икону, снял шапку. Лик Николы Чудотворца был глубоко врезан в стену и накрепко приклеен. Образ пытались выдрать, выколупать. По плечу святого и по строгому лику тянулись глубокие следы ножа или топора. Кому-то даже пришло в голову выпилить икону с куском стены, но сил, видать, не хватило, а может, и спугнул кто…
«Кто мы и куда идём? Во что верим?! — мысленно кричал старик, возвращаясь в свою избу. — Вот помру — и мой дом так же запоганят!..» От этих мыслей внутри у него всё заныло и сжалось.
Вечером заглянул Шурка, мальчишка соседский.
— Мамка с батькой вас на пельмени приглашают, — сказал он, дипломатично пошмыгав носом.
Старик усмехнулся.
— Скажи, щас приду.
За хозяйскую сметку соседа звали — впрочем, без злости, — Хитрый Игнат. Ясно было, что мужик неспроста на пельмени зовёт, но уже то было хорошо, что можно отвлечься от горьких мыслей.
Игнат с Клавдией дожидались его. Увидев входящего Санеева, разом вскочили, засуетились, будто перед важной персоной.
Старик кашлянул в кулак и прошёл к столу. Накрыто было как на маланьину свадьбу: кроме пельменей, задрав ноги, лежала в глубокой тарелке копчёная курица. Санеев сглотнул слюну, а про себя усмехнулся: «Видать, Хитрый Игнат кроме курицы ещё кое-что приготовил».
Так оно и оказалось. Когда выпили по наливочке, сосед посмотрел деду в глаза, будто прицениваясь, и натянуто сказал:
— Дело у меня к тебе, дед Алексей…
— Ну, коли дело… выкладывай. Сообща и обмозгуем.
— Я смотрю, ты нынче землю-то под зиму не стал перекапывать, — издалека начал Игнат. — Старость, как говорится, не в радость. Каково одному-то перепахать столько земли? Тут не каждый и молодой осилит…
— Ты волынку-то не тяни. Говори как есть, — перебил его Санеев, внутренне уже догадываясь, к чему дело идёт.
— Ну, в общем, так, — хлопнув ладонями по столу, сказал Игнат. — Землю у тебя хочу купить. Не всю, понятно, а половину. Чего её в пустырь превращать? А всю обрабатывать тебе уже не по силам. А я её, родимую, с пользой…
— Ну-ну… — хмыкнул дед. — И как же ты её собираешься использовать?
— Луком засажу, а осенью всё продам. Строиться хочу.
— Дворец, стало быть, надумал выстроить? — съязвил старик. — Хотеть не вредно.
Санеев отодвинул от себя тарелку с угощением:
— Только я тебе землю не продам. Против тебя ничего не имею, мужик ты справный. А я для дочери должен уберечь её.
— Э‑э… дочь! — усмехнулся Игнат. — Ты извини, я не в обиду говорю, но городской она стала дамочкой. На кой хрен ей твоя земля? Продаст ведь, ей-богу продаст, сразу же после твоих похорон. К живому-то отцу не ездит, а уж после смерти и подавно сюда дорогу забудет. Это уж как пить дать.
Старик молчал. Плеснул наливки, отпил и медленно поставил недопитую рюмку на стол.
— Тут ты прав… В этом мне, кроме себя самого, некого винить. Что посеял, то и жну сейчас. Где же я промахнулся?.. Ведь вроде бы всё хорошо было. Не знаю… Только вот тебе-то зачем моя земля сдалась? Сей вон у Фрола. Всё равно пустует. Изба что сортир стала. Да и задарма обойдётся тебе. Тоже выгода.
— Нет, я так не могу, — покачал головой Игнат. — Надо, чтоб всё по-людски было, чтоб всё чин-чинарём. Мне ворованного не нужно. Да и тебе хорошо: уход за тобой будем вести… Клавдия где постирает тебе, где сготовит. А хошь — к нам в дом перебирайся. Заживём одной артелью. Соглашайся, дед Алексей!
Клавдия подложила горячих пельменей, Игнат наливки добавил.
— Нет, не уговаривайте, — упёрся старик. — Продавать ни в жизнь не буду. Так — пущу, сажайте, жалко, что ли? Денег с вас не возьму. Лучку дадите на зиму — и на том спасибо. А из дома из своего уходить не буду. Нельзя жилью остывать. А ко мне заглядывайте. Мало ли что…
ЗИМА началась в этом году раньше срока. За три дня всё кругом сделалось бело, будто разлились за деревней молочные круги. Да такие высокие, что не всякий раз и трактор проходил. По срочному делу можно было добраться сюда, пожалуй, лишь на вертолёте. Но срочных дел не было, да и вертолётов тоже. Поэтому сидели в деревне, как в осаде, не вылезая.
Перед самым Новым годом, когда мороз малость отпустил, пришла от дочери поздравительная открытка. Да чудная такая! Откроешь её — и оттуда, словно из музыкальной шкатулки, льётся мелодия. Мягкая, ласковая — поневоле улыбаешься ей. Старик то и дело раскрывал открытку и, прикладывая к уху, слушал. А дочерино пожелание прочитал только один раз. Слова были обычными, душу не грели — так, одна пустота в них.
На Новый год Хитрый Игнат и Клавдия пригласили Санеева к себе. Всю ночь он смотрел с ними цветной телевизор, дивясь ярким краскам, пил домашнее вино и ел вкусные салаты. И так ему хорошо было в этом доме, что прожил у них до самого Рождества.
Весной старик, как и обещал Игнату, пустил его в огород. Сосед, вскопав свой надел, помог и Санееву. Разбили несколько грядок под огурцы и помидоры. Так, чтоб хватило для себя.
В конце мая, когда по берегу речушки распустилась черёмуха, приехала, наконец, дочь с зятем. Машина у них была в самом деле импортная, с затемнёнными стёклами. Старик увидел её ещё издали, через окно, и вышел на крыльцо.
Зять отворял ворота и по-хозяйски загонял машину во двор. Лариса быстрыми шагами поспешила к отцу, но старик не сдвинулся с места, словно перед ним были чужие люди.
Подошла, прижалась к нему и, смахнув слезу со щеки, спросила:
— Ну как ты, папка, здесь? Зима-то какая была! Ужас!
Зять тем временем открыл багажник и выкладывал на землю коробки, свёртки, кульки. Потом подошёл:
— А дед ещё ого-го! Как трактор, огород перепахал. Придётся цену накинуть.
Дочь посмотрела на него хмуро, и тот стушевался, умолк. Прошли в дом. В комнатах было чисто: недавно Клавдия всё здесь отмыла и перестирала. Свежим глянцем блестели стёкла окон.
— Тут никак женщиной пахнет, — сузив и без того маленькие глазки, с неприятной усмешечкой проворковал зять. — Тесть, ты часом не поженился? Вот был бы номер!
— А вам бы на руку, чтобы я сдох? — вскинулся старик, аж ноздри затрепетали.
Лариса вздохнула виновато и как-то устало:
— Ну зачем ты так, папа? У нас действительно выпало тяжёлое время. Серёжу всю зиму трепала налоговая полиция. У меня на работе тоже неприятности были. А с дочкой сколько хлопот? Каких нервов стоила её подготовка к институту! Уйму денег на репетиторов ухлопали. Ведь хочется, чтобы девочка получила хорошее образование.
— А где же она сама? — спросил Санеев мягчая.
— Отправили на юг. Пусть наберётся сил перед экзаменами.
— Тебя учили без этих самых… как их там… И югов никаких не знала. Поступила ведь!
Никто ему на это не ответил.
Дочь принялась накрывать на стол. Старик сел на диван, наблюдая со стороны. Увидев, что она выложила из пакета картошку, удивился:
— Этого добра у меня целый погреб. И крупнее, и вкуснее. Для вас сажал, а вы не приехали. Теперь погниет всё.
— Это, папа, не картошка, — улыбнулась Лариса. — Это киви. Заморский фрукт. — Она разрезала его на дольки и одну протянула отцу.
Старик недоверчиво взял в руки, поглядел на светло-зелёный кругляшок и осторожно откусил.
— Обезьянья еда, — сурово заметил он. — Наш-то крыжовник повкуснее будет.
Сели за стол. Зять из длинной бутылки разлил коньяк. Дочь положила отцу в тарелку салата.
— Папа, за твоё здоровье.
Выпили.
Старик заедать не стал. Отпил лишь глоток вишнёвого сока. Зато зять вовсю работал челюстями. «Эк у тебя руки-то работают! — думал Санеев. — Ровно лопаты уголь в топку кидают — и не уследишь. Жена вон нарезать не успевает».
Руки были ухоженные, без земли под ногтями, не шершавые.
— Нет, здесь мы тебя больше не оставим, — сказала дочь, словно о чём-то уже давно решённом. — Чего только за эту зиму не передумали! Хорошо, хоть с почтой связь была. Позвоню, узнаю, как твои дела, вроде на душе легче станет. А всё равно сердце разрывается. Ведь ты уже старый, за тобой уход нужен. А случись что — кто поможет? Да и мне спокойнее, когда будешь на глазах. Вон у Серёжи лучший друг — доктор. Любые лекарства — без проблем.
Зять налил по второй рюмке. Помянули мать.
— А дом как? — спросил Санеев.
— Продадим. Сейчас охотников на землю много. Уже такой нашёлся. Серёжа привезёт его на смотрины. Оформим все документы — и провались эта деревня! Хоть на старости поживёшь по-человечески.
— Дом продавать не буду. И никуда отсюда не уеду, — твёрдо сказал старик. — Ишь чего удумали! Здесь мать похоронена, братья твои! — крикнул он. — Никто, окромя меня, за ними не присмотрит. На вас надежды нет! Знаю уж.
— Папа, что ты опять за своё? Мы сможем приезжать в деревню, когда захочешь, хоть каждое воскресенье. В городе будешь в церковь ходить. Телевизор цветной смотреть. Питаться, наконец, нормально будешь.
— Поздно, Лара. Отдал я уже огород соседу.
— Как так «отдал»? — оторопела она.
— Отдал, и всё тут. Игнат его весь луком засадил.
— Вот жулики! — вскочил зять, так что пот на его лысине засверкал и покатился.
— Не сметь! — рявкнул Санеев и ударил кулаком по столу. — Это ты жулик! Ишь, на чужой каравай рот разинул!
— Папа, успокойся, — Лариса положила руку ему на плечо. — Здесь, понимаешь, дело деликатное. Я тебе всё сейчас по порядку расскажу, ты только не кричи. В институт, куда поступает наша дочь, не так легко попасть. Но один профессор нам пообещал — он всё наладит, если мы ему подыщем дом в деревне. И чтобы обязательно рядом с рекой. А его и искать не надо! Вот он! Ну скажи, неужели ты не поможешь своей внучке?
— Ах вот оно что! — вскочил Санеев. — А я‑то, старый дурак, думаю, чего это они вдруг приехали? А они покупать меня явились! А ну вон из моего дома!
Старик вскинул руку, указывая пальцем на дверь, но вдруг почувствовал знакомую резкую боль в сердце. Только на сей раз она не просто кольнула, а навалилась невероятной тяжестью. Санеев схватился рукой за грудь, глянул на дочь помутневшими глазами, покачнулся… И будто бы пол провалился под его ногами.
ПОХОРОНИЛИ Санеева рядом с женой и двумя сыновьями. Стояла жаркая погода, черёмуха кругом уже осыпалась и теряла свой запах.
Через два месяца приехал в деревню профессор. Продали санеевский дом выгодно. Новый хозяин с Игнатом поговорил по-человечески: условились на том, что Игнат дорастит свой лук, соберёт его, и на том «аренда» закончится.
Профессор своё слово сдержал. Внучка старика стала студенткой. Правда, в деревне она так и не появилась.
Лук у Игната вырос справный, но убирал он его без радости. Но всё же собрал, уложил аккуратно в ящики, а потом стал прикидывать, что с ботвой делать.
Сгрёб остатки в кучу и попытался поджечь. Но огонь не брал подсыревший ворох. Неожиданно откуда-то выскочила Лайма и принялась мешаться под ногами, играя.
— Навязалась ты на мою голову! Кормишь тебя, и какая мне с этого польза? Только хвостом виляешь да грядки топчешь.
Глупая псина радостно тявкнула в ответ.
Огонь меж тем не разгорался. И Хитрый Игнат сообразил, что не худо бы сходить в сарай к старику. Лариса ещё летом свалила туда всякий мусор. Значит, какая-никакая бумага должна там оставаться на разжигу.
Сарай был не заперт. У порога валялись старый фикус, подойник, ухват, две крынки, обломанная прялка и бумажный хлам. Хитрый Игнат поднял пачку газет, неожиданно из неё веером посыпались письма. Да какие-то необычные, без конверта, треугольниками. Нетрудно было догадаться, что это солдатские письма. Присел Игнат на корточки, стал собирать.
Обычные тетрадные листы, только пожелтевшие очень и погрязневшие малость. Штамп цензуры и адрес кое-где размокли, но текст при желании можно было разобрать.
Игнат подумал, потом собрал их, завернул отдельно, подхватил пачку газет и пошёл обратно, сопровождаемый собакой. Разжёг костёр и принялся рассматривать письма, изредка отступая, уворачиваясь от едкого дыма. Это были фронтовые письма Санеева, маленькие кусочки его жизни.
И сладко, и больно вдруг стало Игнату! «Вот ведь и бабка Анна умерла, и дед Алексей, а всё живут, всё ведут разговор на этих вот бумажных кусочках! Чудная штука — жизнь! Вот старик Санеев — какой заметный был человек, а что от него осталось? Кучка документов? А я помру — ведь и от меня останется не больше… Что же с письмами делать? Старик-то их берёг, стало быть, дороги они ему были. Болью оплачены, кровью. Ну и что теперь? Выбросить их? Сжечь?»
— С красноармейским приветом — Алексей… — пробормотал он, заворачивая письма. — А Клавка небось ругаться будет: чего грязь разводишь? А мы ей не покажем. — Он сунул пакет за пазуху, свистнул собаке: — Лайма, домой! — и пошёл к себе, чувствуя плотность писем на сердце.
Христофорыч
ПИВНОЙ подвальчик у Домского собора в день весёлого праздника Лиго был украшен узорчатыми листьями папоротника, дубовыми ветвями, букетами ромашек. Белели скатерти с национальным орнаментом, на столах высились пузатые глиняные кувшины с пивом.
Я прошёл в глубь зала, высмотрел свободное место за столиком. Там сидел мужчина лет сорока пяти, который мне чем-то сразу понравился.
— Можно? — спросил я.
— Садитесь, — кивнул он ухоженной бородою и глянул на меня. На смуглом загорелом лице глаза его, ярко-синие, странно светились из-под выгоревших на солнце волос, словно два кусочка холодного рижского неба с летучими отблесками облаков и сверкающими смешинками солнца.
Я заказал себе тёмного ильгуциемского пива.
— В командировке? — спросил мой сосед чуть насмешливо.
— Почти угадали. Приехал навестить друзей.
— Из Москвы?
— Угу. — Я сделал жадный глоток. — Прожил в Риге много лет, и иногда, как ни странно, тянет.
— А почему «как ни странно»?
— Да ведь особенно тянуть нечему. Уж больно паскудная атмосфера тут сложилась. А жаль. Много хорошего у меня связано с этим городом. Здесь прожил лучшие свои годы, журналистикой занялся — не от случая к случаю, а профессионально.
— Вы журналист? — Он поднял брови, и глубокие морщины резко обозначились на высоком красивом лбу.
— Ну да. А вы?
— Писатель… — отмахнулся бородач с какой-то унылой безнадёжностью и назвал своё имя.
Что-то щёлкнуло у меня в голове, и я его вспомнил.
— Слушайте, я ведь читал ваши рассказы!
— Да?
— Конечно! Особенно один мне запомнился, о привидении… только не вспомню название… Таинственный такой… и печальный. Что-то немецкое в заголовке.
— «Фрау Маргарита», — сказал он и тревожно глянул по сторонам.
— Вот-вот! Здорово очень написано. Я тоже, знаете, пробую себя в художественной прозе, но мне до вас далеко.
— Спасибо.
— Да не за что. Это вам спасибо. Я был потрясён, до какой степени вам удаётся владеть мистикой слова. Вроде бы всё обычно, а прочтёшь — и прямо перед глазами встаёт этот призрак. Как вам удаётся придумывать такие вещи?
— Хотите откровенно? — Он очень серьёзно посмотрел на меня. — Даю слово чести — я ничего не выдумываю.
Я вытаращился на него.
— Да-да, — кивнул писатель. — Фрау Маргарита действительно существует. Вот сейчас я сижу здесь и жду встречи с нею. Каждый год в Янову ночь я окапываюсь здесь, напиваюсь, потом шатаюсь по рижским мостовым и говорю с фрау Ритхен.
— Как Блок с Незнакомкой?
Он поставил локти на стол, сплёл загорелые пальцы и опустил на них бороду.
— Ну, если хотите, — как Блок. Я ведь не знаю, как там было у Александра Александровича. А для меня фрау Ритхен — реальность. Вы, конечно, можете назвать это алкогольным бредом. Пожалуйста, я не обижусь.
— Если вы не шутите…
— Какие шутки, коллега? Всё это весьма глубоко и не имеет отношения к алкогольному психозу. Уж я‑то знаю признаки белой горячки. Нет-нет, тут дело гораздо серьёзнее.
— Но если это не шутка, то, наверное, это очень страшно.
Он обхватил руками голову и задумался.
— Как вам сказать… По первости, лет пятнадцать назад, может быть, и бывало как-то не по себе. С чем бы сравнить?.. Ну вот как в детстве на огромных качелях — сердце замирает и от страха, и от восторга. А потом привык. Даже к тайне можно привыкнуть…
Полумрак подвальчика ожил, затрепетал папоротником. Один кувшин пива сменялся другим, и вскоре стены обрели приятное плавное вращение. Под бархатистое кружение мой новый приятель изложил свою теорию. За буквальную точность не ручаюсь, ибо половины я не понял из-за научной терминологии, а вторая половина терялась во хмелю. И всё же кое-что, как ни удивительно, задержалось в моей памяти.
По его теории все городские объекты в ходе своего многовекового существования накапливают некую культурную оболочку. И эта оболочка обладает индивидуальностью — не в переносном, а в самом прямом смысле этого слова. Духовные слои могут концентрироваться и воплощаться в конкретные человеческие образы.
Я не соглашался, пытался спорить, но писатель горячился, раздражённо говорил, что я ничего не понимаю в нематериальном, а уж он-то на этом собаку съел.
— Может быть, может быть… — говорил я заплетающимся языком. — А фрау Маргарита… Она, выходит, тоже что-то воплощает?
— О! Мы часто беседовали с ней, но она ускользает, не хочет быть откровенной, лукавствует. Впрочем, как все женщины. Но интуитивно я чувствую, что она является воплощением Риги — реки, что когда-то, сотни лет назад, текла здесь и дала название этому городу. Теперь этой реки нет, в прошлом столетии её засыпали, скрыли, загнали под землю. Но дух её рвётся наружу, пенится, клубится над гранитной мостовой и воплощается в странном призраке полурусалки, полубюргерши. Для русалки она слишком человечна. А бюргерша… Юная бюргерша знает всю историю подземной реки с того самого дня, когда весной 1201 года епископ Альберт сошёл на берег там, где сливались некогда Рига и полноводная Даугава. И она рассказывает свою историю, нашёптывает её странными Яновыми ночами в узких улочках над блестящей брусчаткой.
И мне уже казалось, что я вижу ту бесконечно далёкую даль, и непонятно было, кто её показывает: писатель из туманно плывущего кабачка или сама фрау Ритхен с малахитовыми глазищами, со струящимися до пят водорослями-волосами.
Но видел я как наяву епископа Альберта, в белых архиерейских одеждах, в чудной высокой шапке, и отряд немецких рыцарей, облачённых в гибкие блестящие кольчуги. На больших хищных рыб были похожи они, на стаю серебряных рыб. А за ними вслед валила с палуб кораблей толпа народа: чернорясники, купцы, мастеровые. Гортанный немецкий говор мешался с латынью, и струя ладана текла во влажном речном воздухе.
НАКОНЕЦ мы вылезли из подвальчика. Нас штормило, мы ступали, твёрдо и широко расставляя ноги, как моряки. В чёрном небе высился огромный силуэт Домского собора. Мы поплыли мимо него, или нет — это Рига под бьющимися от северного ветра парусами поплыла, поплыла мимо нас.
И где-то здесь — между Домским собором и высоченным шпиленосным храмом Петра — я увидел её. Густая зелёная пена заклубилась перед глазами, точно тёмное рижское пиво в цветном стеклянном бокале, и из этой пены выткалось очаровательное юное существо с длиннющими волосами, в кокетливом чепчике, в нарядном бюргерском платьице и с лукавыми, невообразимо большими очами. Какой пленительной была её улыбка, как блестели её зубки, как маняще-таинственно шептала она что-то!..
— В‑вот же она, ваша Ритхен… — бормотал я, хватая за рукав своего спутника.
И тут всё заплясало и полетело в вихре видений. Я увидел одновременно замок Ордена меченосцев и рижские башни, откуда меченосцы и рижские бюргеры лупили друг по другу из пушек. Закрутились, завертелись перед глазами пожары, праздничные шествия, штурмы и свадьбы. Меченосцев сменили протестанты — с поистине идиотским упорством они громили священную и хрупкую красоту готических храмов. Потом прогарцевали поляки, а за ними тяжёлой пехотой протопали шведы. Загремели-заревели русские пушки, и в клубах порохового дыма явился сам Пётр Великий и вступил в измученный бомбардировкой, голодом и чумой город. Рижане с восторгом приветствовали его: кончались ужасы осады, и начинался золотой век прибалтийских немцев, призванных за одно столетие преобразить Россию.
Образы мелькнули и погасли. И прелестное видение тоже исчезло из глаз моих.
— Ритхен, Ритхен! — восклицал я, хватая пустоту.
— Немочка моя… — меланхолично вздохнул писатель и принялся с выражением декламировать что-то гортанно-певучее, похоже — Гейне.
— Это вы во всём виноваты! — вспылил я. — Это вы задурили мне голову своими немецкими россказнями! Почём вы знаете, что она немка? Может, она вообще неизвестно что?
— Потому что Рига — немецкий город! — вдохновенно воскликнул мой собеседник. — И тот, кто этого не понимает, — идиот и неуч! Рига — немецкий город! В этом, и только в этом, весь аромат его обаяния и его филистёрский уют с непостижимой для русского мелочной регламентацией. Немец, и только немец мог заранее просчитывать, сколько пар смогут танцевать на свадьбе одновременно. И только немец мог вытянуть к небесам эти фантастические шпили, только он мог измыслить извилины узких улочек. Извилины… Старая Рига — мозг. О, какие удивительные, размашистые идеи рождались в нём!
— Но позвольте… — пробормотал я. — А латыши?
— Ха-ха! Латыши! — Он демонически расхохотался. — Конечно, их роль в ганзейской Риге была необыкновенно важна. У них было целых два братства: носчиков соли и носчиков пива. Пивоносцы! Ха-ха! Ещё они славились льнотрепальным производством. Ха! Трепальщики! Таковыми они были — таковыми и остались!
Вдруг он замолчал. Мы прошли минуту-другую, и мой товарищ покаянно помотал головой:
— Эх, не то я тебе наговорил… Погорячился. Что там — есть, конечно же, есть латышское веяние в этой земле. Да взять хоть ту же фрау Ритхен. В ней явственно чувствуется ливский дух, древний, дремучий, донемецкий…
Неожиданно наша беседа была прервана.
— Христофорыч! — Взвизгнув тормозами, перед нами остановился «Запорожец». Оттуда высунулся взлохмаченный субъект крайне запущенного вида. — На работу подбросить?
— Давай! — радостно откликнулся мой спутник.
— На какую работу? — удивился я. — И почему «Христофорыч»? Вы же вроде Иван Фёдорович?
— Христофорычем меня зовут за человеколюбие. Помните святого Христофора?
— Это который Христа из реки спас?
— Да. А утром вместо Младенца нашёл груду золота. На эти деньги и была построена Рига. Ну, я иногда ссужаю своих коллег по работе, когда у них «нутро горит», так меня в шутку и прозвали за сердоболие.
— А что за работа?
— Философская. Садитесь. Посмотрите — не пожалеете.
Мы поехали. По дороге остановились у магазина, и мой знакомый втиснул в машину ящик с пивом. Шумные, сверкающие светом кварталы города остались позади. Впереди была тьма.
— Дело в том, — печально говорил мой приятель, — что Рига — сложное явление. Кроме немецкой и литовской крови была ещё кровь польская и кровь шведская. Я имею в виду не только генетику народа, но и гены искусства тоже. А еврейская Рига с её ароматом пряного иудаизма? Это тоже своего рода корица или гвоздика, без которых печенье не получится. И наконец, русский элемент — колоссальная синтезирующая сила, она пересоздала Ригу. Была Ганза, прекрасная, уютная и мелочная Ганза. А стала — Империя. Именно тогда был завершён духовный памятник, которым была Рига.
— Была? — переспросил я.
— Конечно, была. В тридцатые годы драпанули немцы, в Отечественную — перебили евреев. Сейчас русских выдавливают. Глупо это всё. Раньше Рига была передним двором Империи, а нынче становится задворками Европы. Жалкими, затхлыми задворками.
— У нас были комплексы вины, — вступил в разговор водитель, — а у них — комплексы холопа.
— Да, Петя, тут ты прав. Печально, когда сиволапый лапотник начинает корчить аглицкого лорда. Однако мы приехали.
То, что я увидел, походило на преисподнюю. Тьма озарялась пламенем горящих мусорных куч. Тучи чаек взвились, когда мы остановились. Я вгляделся. Вокруг были горы спрессованного мусора. Мы приехали на свалку.
— Выходите и выносите его. Только, ради Бога — осторожнее.
Мы вышли и вытащили ящик с пивом. Вытащили и понесли. Шли недолго. Вскоре перед нами открылась полуземлянка-полушалаш. Войдя внутрь, мы увидели романтическую картину. Около уютно потрескивающей рубиновым огнём «буржуйки» сидели трое: бомж Вася, бывший учитель русского языка Александр Макарович и бывший квалифицированный рабочий Илья, на левой руке которого отсутствовали верхние фаланги пальцев. За исключением бомжа Васи народ был довольно приличный, не опустившийся. Увидав ящик, все быстро принялись разбирать бутылки и уже через минуту сидели на некоем подобии нар, степенно рассуждая о смысле бытия.
— Как же вы здесь работаете? — спросил я писателя.
— Свалка — очень выгодное место, если с умом к ней подойти. Тут немало ценных вещей можно обнаружить, даже раритеты попадаются, если хотите знать. А для нас это не просто бизнес. Это наша последняя надежда. Днём мы приезжаем сюда, как на службу, а ночью нашу базу сторожит Вася. Но сегодня все задержались. Праздник всё-таки. Единственная утеха для безработных.
— И вы безработный?
— Я стал безработным раньше всех присутствующих, — улыбнулся Христофорыч. — Русская литература нынче не в чести.
Меня возмутила какая-то рабская обречённость этих людей.
— Послушайте! Вы же все имеете образование, навыки работы! Почему вы не переберётесь в Россию?
— Мы там не нужны, — просто ответил Илья. — Экономика в развале. Наверху — воруют, внизу — спиваются. Я туда ездил недавно. Не лучше, чем здесь… Нет, не лучше.
— Но там хотя бы свои. Здешних можно понять: тоскуют о своём хорошем прошлом, вот и вымещают «обиды»…
— Да не было у них прошлого, — возразил мне учитель Александр Макарович, спокойно протирая очки. — Миф это, раздутый и больной. Перед самой войной немцы, которые здесь жили веками, уехали в «райх», чувствуя угрозу. Некому стало отправлять масло, сливки, бекон. Так и появилась иллюзия изобилия и воспоминание о прежней «райской» жизни. Потом Латвия воссоединилась с Россией, затем была война. И если бы не она — быстро открылось бы, что никакого экономического взлёта и не было. Но этого никто не хочет признавать. Мифами жить проще и приятней.
— Но вы-то, вы! — теребил я Христофорыча. — Вы-то с вашим талантом были бы востребованы!
— Вы ничего не понимаете… — тихо сказал он, и его яркие тёмно-синие глаза показались мне чёрными. — Я не могу оставить этот город. Я хранитель его традиции, той, подлинной, священной культурной традиции. В известном смысле я и есть Рига. Как же я могу уехать сам от себя?
Провожали меня утром. Шофёр Петя вызвался подкинуть до гостиницы.
— А может, всё-таки ещё увидимся? — говорил я заплетающимся языком, пихая Христофорычу визитную карточку. — Если надумаете приехать — звоните!
— Посмотрим, — ответил он. — Ну, счастливого пути. Прощайте. — И поднял руку.
Я взглянул на него в последний раз и поразился: он удивительно напоминал статую святого Христофора с Младенцем на плече, стоявшую когда-то на берегу Даугавы. Мне даже почудилось над плечом у писателя какое-то сияние. Но я тряхнул головой, видение пропало, и начался обратный путь. По дороге я заснул и очнулся лишь у гостиницы.
ЕСЛИ откровенно сказать, я до сих пор не могу понять, кто мне тогда встретился в подвальчике у Домского собора и встретился ли вообще; может, очаровательная бюргерша, закутанная в тонкие кружева, просто привиделась?
Хочется проверить, съездить в Ригу на Янов день. Да всё как-то не получается. Дела, дела…
Виктор Семёнович Мельников — прозаик, издатель. И хотя он родился в Казахстане, но «милым пределом» для него стала подмосковная Коломна. В этом городе он не только написал свои лучшие произведения — Мельников основал «Коломенский альманах», настоящий творческий Дом для писателей, поэтов, художников, публицистов Коломны.
День рождения, совпавший с Днём славянской письменности и культуры, и определил его судьбу — стать литератором. Он много ездил по стране. Жил и трудился в Сибири, Башкирии, Таджикистане, Узбекистане, Латвии… Работал плотником, слесарем КИП, шахтёром, геологом, осмотрщиком вагонов, корреспондентом… В общем, жизнь его сложилась так, что возможностей для познания реальной, суровой, невыдуманной действительности у него было предостаточно.
Писателя Виктора Мельникова знают как крепкого рассказчика, занимательного повествователя, автора книг «А на дворе была весна», «Зелёный крест», «Музею требуется экскурсовод» и других.
Сейчас произведения В.С. Мельникова печатаются во многих российских журналах. Он — автор двенадцати книг прозы и поэзии. Член Союза писателей России. Главный редактор литературно-художественного издания «Коломенский альманах». Живёт в Коломне.
Награждён многими памятными литературными медалями. В том числе медалями имени И.А.Ильина, И.И. Лажечникова, А.С. Пушкина.