День рождения

 ЛЕВ БУРАКОВ 

РОДИТЕЛИ Клавы умерли в один день, когда ей исполнилось ровно восемнадцать. С тех пор она не отмечает своего дня рождения, даже боится его: декабрьский, мерзлый, с безразлично‐негреющим, быстро угасающим солнцем, этот тоскливый день тревожил сердце и своей быстротечностью, тоскою как бы доказывал короткость жизни, ее таинственную, непостижимую сущность.

Даже книги, которые Клава брала в фабричной библиотеке, не раскрывали простого ее вопроса: зачем дается жизнь, каков ее смысл? В бригаде раскройщиц, куда ее приняли по ходатайству одного из фронтовых товарищей отца, работали всего три женщины, обремененные семейными заботами. Им было не до книг, не до душевных бесед, сходились они на одном: гадали, как сложатся судьбы героев очередного телесериала, явно завидуя богатой и интересной жизни тех, кому повезло родиться и жить в теплых краях, есть ананасы и купаться в море. Клава не могла, даже если бы хотела, принимать участие в спорах, ибо не имела телевизора. После смерти родителей ей надо было содержать дом, беспокоиться о топливе, белить к Пасхе фасад, успевать ухаживать за огородиком во дворе. Казалось бы, что копаться в земле, много ли одной надо огурцов или картошки? Но так всегда делали родители. И Клава каждую весну брала лопату, гладя отполированную ладонями отца и матери ручку, как бы ощущала далекое их тепло. Ясно виделись коричневые, будто не отмытые от земли пальцы матери, и в глазах вскипали слезы. Шевелилось сердце, и Клава как бы оттаивала вместе с землею, вспоминала прошлое, когда можно было поговорить, посмеяться, покапризничать. Она была нужна, ей были нужны отец и мать, а вот уже годы, как она оказалась ненужной, чужой всем…

Иногда ночью Клава просыпалась от тоски, вставала, шла на кухоньку и пила воду, неслышно плача. Слезливой она, видно, уродилась в отца. Он пришел с войны без руки, его мучила неполноценность, он хватался за любую работу, но почти всегда без успеха. По праздникам мать, жалея его, ставила на стол водку. Выпивая, отец становился разговорчивым, хвастливым, но потом уходил в сени и плакал беззвучно, прижавшись лбом к оконному стеклу… Наутро мать молча чистила стекло… В ветер и дождь на этом окне и сейчас появлялись неясные пятна. Клава, как мать когда‐то, брала тряпку и терла стекло…

Немалую жизнь прожили родители, иногда размышляла Клава, перебрались из села в город, построили домик, испытали войну, работали честно, родили и вырастили дочь, а что осталось от них? Никто уж их и не помнит. Только она, Клава, вспоминает их, да одна знает, что иконка Казанской божьей матери – это мамина, а орден Славы и три медали – отцовы…

Все чаще на Клаву нападала хандра. Ничего не хотелось делать, тело охватывала вялость, тянуло в постель, в сон. По вечерам в комнате шевелились тени и делалось страшно, она зажигала свет и хваталась за книгу, пытаясь увлечься чужой жизнью. Но каждый звук – то проезжавшего автобуса, то хлопок ставня – отвлекал ее и пугал так, что замирало сердце и холодели пальцы на ногах. Никто к ней не ходил, кроме участкового Михаила Ивановича. Это был не понятный ей человек неизвестного возраста и звания, грузный, лысый в сидевшей мешком форме, говоривший так громко, что голуби на чердаке поднимали переполох. Он всегда спрашивал одно и то же: не обижают ли? И всегда, сощурив красные глаза, советовал: негоже одной жить, замуж давно пора тебе, давно пора…

На фабрике уже и перестали ее сватать, тем более что и не за кого было сватать, двое мужчин – начальник цеха с кирпичным лицом, годившийся ей в деды, и шофер директора Ольги Петровны, цыганистый весельчак Игорек – были женаты. Как‐то попытался Игорек порасспросить о Клаве, но ему ее сразу определили: эгоистка. Он стал пытать раскройщиц: почему эгоистка? Женщины замялись, а потом старшая неуверенно пояснила:

– Особняком все, молчком. Гордая, видать, образованная, не про нас…

– А вы ее вовлеките в общественную жизнь!

– Э, раньше клуб работал, комсомол был, а сейчас пустота. Кто ею займется?

Игорек согласился: да, некому ею заняться. И забыл о Клаве. Хотя спервоначалу ему ее черные, глубокие глаза очень приглянулись. Как‐то собралась Клава купить телевизор, ибо очень уж одиноко стало к зиме. Обошла магазины – а цены‐то недоступные! Купила она себе на разорение да с горя‐обиды целый килограмм апельсинов и весь вечер их ела, раскладывая ярко‐солнечные корочки на подоконнике того окна в сенях, где когда‐то стоял и молча плакал отец…

Подоспел и день рождения. На этот раз Клава по дороге домой остановилась у киоска, сверкавшего бутылками с заграничными, яркими, как елочные украшения, этикетками. В решетчатую амбразуру выглянуло озорное лицо:

– Красавица! Кармен ты наша! Что изволите?!

И, чтоб не обидеть парня, Клава купила предложенную им бутылку вина с портретом веселой красивой иностранки с необыкновенной высокой прической и розой в волосах.

Дома, откупорив вино, налила в бокал: карминно‐солнечный цвет плеснулся закатно и горько. «Как на поминках», – подумала Клава, вспомнив давний проклятый день рождения и лежащих в этой вот комнате в красных гробах отца и мать. Она достала еще два бокала и налила в них кровавое вино – вроде так поминают родных…

За окном как‐то сразу померкло, чернильная тень залила стекло. И в нем, как на экране, отразились три бокала, стол и сама Клава, большеглазая, худенькая и с высокой прической, почти такой, как у иностранки на этикетке. Захрустели ставни, усилился ветер, наверно, будет крепкий мороз. Клава отпивала глотками сладкое вино, и у нее становилось на душе покойнее, и смутная надежда на перемены к лучшему шевельнулась в защемившем тоскою сердце. Она поскорее взяла книгу, чтобы окунуться в чужую счастливую жизнь, как вдруг в дверь постучали. Неужто Михаил Иванович? Но с клубами морозного яблочного ветра в сени шагнул незнакомый заснеженный человек. Он резко скинул пальто, шарф и шапку, отер мокрое лицо ладонью и прокуренно прошептал:

– Ты чья такая?

– Живу здесь, – тоже шепотом ответила Клава, не выдержав пристальных глаз парня, чем‐то похожего на тех, которые любят иностранок с ярких этикеток. Бледное лицо, усы, низкие виски волною нисходили с взъерошенных волос.

– Где Талдеевы? – и парень постучал мерзлым ботинком о ботинок. – Ну, морозяк у вас! Помрешь – никто не пожалеет!

И он по‐хозяйски прошел в комнату.

– О, скатерть белая залита вином? Кого ждем?

– Никого, – растерялась Клава, соображая, что сама выглядит странно. – А если вы о братьях Талдеевых, то вы до них не дошли, они на следующем квартале – на углу Немовской. Да вообще их и там нет… их забрали на прошлой неделе…

– А, мать твою… – ахнул гость. – Но сироте ты не откажешь в приюте? Фатера у тебя просторная, сама ты изенбровая, кинь у печки коврик, до утра перекантуюсь, а?

Клава молчала. То ли наяву, то ли во сне явился гость? Парень понял молчание по‐своему. Подсел к столу. Хлебнул вина.

– Очень интеллигентно. Значит, ты братанов знаешь? А меня не боись. Как тебя прозывают?

– Клава. А братанов у нас все знают, покоя от них всей Новостройке нет…

– Не учитывают моменты жизни. Меня зови просто, без званий всяких Петром Ивановичем…

В голосе его было что‐то жалобное, усталое. И она разогрела ему борщ. Петр Иванович хлебал борщ со вкусом, как хлебал раньше отец. Да и отца Петром звали… И вообще, может, судьба сжалилась, и гость этот не случайно ветром занесен к ней… Петр Иванович тихо переспал ночь у печки, как пригревшийся бродячий пес, поблагодарил вежливо Клаву за гостеприимство и, уходя, сказал:

– Тоже одна существуешь? Тяжко, поди? Даже волк к стае прибивается. Удачи тебе!

Весь рабочий день у Клавы валилось все из рук. Она вспоминала винно‐теплый вечер, яблочно‐свежий приход гостя, обходительность его. Странно, но с ним, чужим человеком, ей впервые со смерти родителей было спокойно спать… И на душе какая‐то уверенность родилась, вроде и она, Клава, кому‐то нужна, полезна, приятна. Она шла домой медленно. У крыльца в снежной мути отделился тенью человек – сердце не обмануло: Петр Иванович. Стуча ледяными ботинками, он прошел в дом. Из «дипломата» достал коньяк, коробку конфет, банку тушенки.

– Что это за праздник у вас? – спросила Клава.

– У нас, – поправил гость. – Негде мне жить, решил подлизаться к тебе, не выгонишь?

Первый раз в жизни Клава ощутила сладкий жар в лице, второй – уже ночью, когда Петр Иванович лег к ней под бок. Утром при входе в цех Клаву как обожгло: эх, книги, эх, люди, вон он, весь смысл жизни‐то, в слиянии, в единстве душ, в стыдно‐сладком, безумном смертном доверии двух людей, ранее не знавших друг друга, но после счастливой встречи не могущих жить отдельно!..

Горе разобщает, счастье объединяет, притягивает! Его не скроешь. Узнали на работе, обозвав эгоисткой, поздравили, вручили подарок – настенные электронные часы. И участковый прознал, пришел:

– Квартиранта, или как его там, Петра Ивановича Пулихова, ты по закону пропиши. Хоть и не нашего он круга, но дай Бог вам покоя!

Клава не видела, не понимала ничего, кроме как: не одна она теперь, есть кому варить борщ, с кем говорить, кого уважать, жалеть, кого ждать… Да, ждать, ибо Петр Иванович иногда пропадал, ссылаясь на командировки, сутками. Иногда тосковал, включал радио на полную мощь, когда пели есенинские песни, мог по воскресеньям выпить чрез меру и заплакать, как отец, прислонившись к ледяному окну в холодных сенях.

С похмелья Петр Иванович пил водку, был словоохотлив, вежлив, ласков. Любил гладить Клаву по голове, шептал:

– Тебе бы ноги подлинней и глаза похитрей, совсем изенбровая бикса была бы…

Клаву удивляло, что такой ученый человек не удостоен соответствующей высокой должности, а где‐то мыкается, но утешалась тем, что и по книгам всегда выпадало талантливым людям притеснение.

В солнечный июльский день, когда Петра Ивановича не было уже более недели, в дверь постучали. Вошел Михаил Иванович в висячей милицейской форме.

– Случилось что? – обмерла Клава. Сердце в предчувствии беды подкатилось к горлу.

– Без случаев жизни не бывает, – рассудительно прогремел участковый, – особо ныне, когда одна смута да суета. Тебе, поди, спокойнее без сожителя? Пустой ведь человек…

– Не пустой, – смело возразила Клава, – а несчастный, неприкаянный. Где он?

– М‐да, – крякнул Михаил Иванович, – где же ему быть? В морге.

Он протянул руку, хотел погладить Клаву по плечу, но отдернул руку. И незаметно растворился в тенях комнаты, мелькнув в стекле неуклюжей птицей. В том окне, где плакал отец, где плакал Петр Иванович… Через час участковый вернулся, и Клаве вдруг подумалось, что он разыграл ее, зло разыграл, сейчас признается. Но Михаил Иванович сказал против обыкновения тихо:

– Не трави себя, найдешь покрепче. Можешь не хоронить, напиши заявление об отказе. Вы ж не регистрированные…

Потом дни шли как в тумане. Очень боялась Клава покойников, не смотрела раньше на отца и мать в гробах. Не могла заставить себя посмотреть и на умершего Петра Ивановича. А чем ближе подходило время выноса тела, тем больше скапливалось в доме народа. На фабрике гроб сделали, венок даже принесли. Михаил Иванович посоветовал убрать сервиз от греха подальше да медали отца, распоряжался всей церемонией. Пришел выпущенный по амнистии Серега Талдеев, пьяный в дугу, припал к гробу:

– Не успели встретиться, Петро, поспешил ты, фраер, поспешил, как всегда куда‐то спешил…

Повернулся к Клаве:

– Ты поплачь, легче будет. И стакан дай, почтить хочу!

Он набулькал целый стакан припасенной на поминки «Жириновской», отодвинул на груди усопшего тюль и заорал:

– Это что, граждане, цирк устраиваете?! Это ж не Петька, мать вашу так и эдак!

Все смолкли, а Клава, отчаявшись, взглянула в лицо покойника: да вроде Петр Иванович, виски те же и усики. И меняет смерть облик… Но Серега рванул рубаху усопшего:

– Разуйте глаза: тут выколото два голубка, а у Петра что было, а?

– Баранка от автомобиля, – прошептала Клава, – а на ней надпись.

– Какая? – гордо допрашивал Серега.

– «Сто тысяч километров пробега без аварий!»

– Может, не того взяли? – догадался Михаил Иванович, – поехали, Сергей, в морг.

В морге Петра не нашли. И прошло жаркое лето. Закрапал осенний дождь. Потом восточным ветром посыпала снежная крупа. А Петра Ивановича так и не было. И о нем все стали забывать. И самой Клаве стали дни, совместно прожитые с Петром Ивановичем, казаться вроде бы представленными из романа, ожившей книгой, фантастическим сном. В декабрьский тусклый день своего рождения Клава купила вина – другого. Того, с красивой иностранкой, не было. На этикетке просто сияли горы и море, зеленели пальмы. Однако вкус был прежний. А когда окно залила ночная безысходная чернота, в дверь постучали. Не было метели, не было яблочного снега. Не было и Петра Ивановича. Была почтальонка, хмуро сказавшая:

– Третий раз захожу, под роспись ведь письмо…

У Клавы мелькнуло: неужто похоронка? Ей никто никогда ниоткуда не писал. Неумело разорвала конверт. Серый листок бумаги. Чужие, округлые буквы. Проглотив горький комок в горле, Клава стала читать:

«Уважаемая Клавдия! Пишет вам незнакомый для вас человек, сосед по койке Петра Ивановича, который о вас много хорошего рассказывал, очень вас жалел. Были мы с ним в одном отряде, когда нас потрепали возле Урус‐Мартана. Петр Иванович прикрыл меня, мне попало в ногу, а ему оторвало обе руки. И он не хочет, чтоб вы знали. Он хотел приехать к вам богатым и геройским, обернулось же бедою. Я долго колебался, прежде чем…»

Ни на похоронах отца с матерью, ни после – никогда так не рыдала Клава, от ее крика вконец запотело окно. Одно слово можно было разобрать в ее истерике: «Жив!».

Утром, вложив в паспорт конверт с адресом госпиталя, деньги, скопленные на телевизор, Клава взяла первый раз в жизни такси и умчалась в аэропорт… Со следующего дня рождения ее стали звать не Клавой, не эгоисткой, а Клавдией Петровной… И все следующие дни рождения она отмечала не одна.


Лев Александрович Бураков родился 8 ноября 1930 года в оренбургском Форштадте. Окончил школу № 30 и Оренбургский сельскохозяйственный институт – первый выпуск инженеров‐механиков (1955 г.). Работал инженером в Соль‐Илецкой машинно‐тракторной станции, в областном управлении сельского хозяйства, в автоколоннах, преподавал. Затем стал журналистом, трудился на радио, на областной студии телевидения, в газетах «Под знаменем Ленина» (Бузулук), «Южный Урал», «Аргументы и факты», «Оренбуржье», «Оренбургский курьер». Один из основателей первой независимой газеты региона «Провинция» (1990 г.). В 1995 году организовал и возглавил Союз литераторов Оренбуржья, объединивший писателей различных взглядов и направлений. Окончил также Высшую школу по журналистике при ЦК КПСС и Высшую библейскую школу.

Опубликовал повести «Берегите весну» (1966), «Красный дождь в апреле» (1968), «Марафон» (1975), «Фантик от «Счастливого детства»» (1975), «Толкучка» (1992), «Чёрный ворон» (1993), «Лотерея» (1995), «Холомынка» (1996), «Форштадтское танго» (1998), «Дом братьев Люмьер» (1999). В 2000–2003 гг. вышел двухтомник его избранных повестей «Неоплаканная любовь». В 2006 году вышли повесть «Сиреневая цветь» и сборник литературных биографий «Оренбуржье нас породнило».

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Вы робот? *