Пираты невидимого моря

 ЛИДИЯ ДРОФА 

жемчужина из моря жизни

Человеку, плохо понимающему, что такое клавиатура компьютера, и так и не решившемуся войти в Интернет, для которого управление мобильным телефоном – сущая пытка, который даже в «Газель» может заставить себя сесть только при форс‐мажорных обстоятельствах, все переживания современной взрослеющей молодежи оставались одной большой тайной.

Пока я не прочитал рассказы хорошей девочки Лиды.

Несмотря на чудовищную разницу в возрасте, я все‐таки хотя бы что‐то в этих переживаниях понял. Или, по крайней мере, попытался понять.

По крайней мере, раковина раскрылась, и я увидел маленькое жемчужное зернышко. Такое же, как было у меня в юности. Такое же, как и у всех вступающих в этот жестокий, усеянный ловушками и капканами мир.

Но в котором, кроме всего плохого и коварного, существуют любовь, родство душ, падающий осенний лист и лопающаяся весенняя почка.

И мне почему‐то стало спокойно за этот не раз меня наказывавший мир: в нем еще остались мальчики и девочки, которым уютно ехать в стареньком дребезжащем троллейбусе…

…И эта «унылая бродячая дворняга цвета замусоренной ряженки», которая два раза чуть не попала под машину.

Я рад за Вас, Лида!

Писать Вы уже умеете. Остальному жизнь научит. Это – не проблема. Уж поверьте на слово человеку, достаточно исходившему море жизни.

Вячеслав Рыбкин, член Союза российских писателей.

Мэри Рид и Анна Бонни, пираты невидимого моря

Кумиру моего детства

РИД всегда была хитрым рыжим сорванцом, полусиротой‐полуразбойником. Мать воспитывала ее одна и, говорят, частенько колотила и запирала дома. В четырнадцать лет Рид убежала в море. Переодевшись мальчиком, она поступила юнгой на пиратский корабль. Рассказывают, что когда‐то Рид даже была замужем, но это продолжалось недолго, ведь кроме моря ей вряд ли что‐то было нужно. Однажды Рид познакомилась с Бонни, тоже пираткой, женой Джека Рэккама. Рид, Анна и Джек (или, как его еще называли, Ситцевый Джек) втроем грабили мирные корабли, ходившие по Карибскому морю…

– А ты заплачешь, когда мой самолет взлетит и меня не будет видно? Все‐таки это надолго. Я точно буду рыдать всю дорогу, – Бонни посмотрела на Рид, сидящую на грязном подоконнике. Высокая девушка с непомерно длинными ногами в массивных ботинках. В серой непромокаемой куртке, с непромокаемым лицом. Рид сделала скучную мину:

– Нет, я не буду плакать. Но я буду зверски скучать…

Рид обняла Бонни, им стало понятно, что они обе разрыдаются уже сейчас. Этот проклятый московский колледж вырос из‐под земли два дня назад. Он забирал у Рид последний кусочек детства. И терять его – самое грустное занятие, какое только можно придумать в пятнадцать. Хотелось плакать. Рид страшно разозлилась: она не позволяла себе такого никогда, тем более стыдно было не сдержаться перед Бонни.

– Я буду скучать по твоим вкусным тортам и по твоей бешеной рыжей кошке…

– Нет, к кошке ты можешь приходить, – Бонни понимала: эта гордая и хитрая девчонка просто прикидывается, будто ей все равно, но на всякий случай заглянула в глаза Рид. Глубокие янтарные глаза, в которых можно было все легко прочитать. И Бонни стало немного жаль ее, такую смелую и гордую Рид. Девушку, которая никогда не плачет и не признает жалости ни к себе, ни к побежденным.

– Все равно я очень люблю тебя, хоть ты и вредная. Знаешь, я часто сижу в «Щепке», тебя жду – ну, ты же все время опаздываешь – и думаю о том, почему мы до сих пор дружим. Уже одиннадцать лет я пытаюсь это понять.

– Ну и как, что–нибудь новенькое на ум приходит? Или ты все еще уверена, что мы…

– …посланы друг другу в наказание за все те грехи, что совершали…

– …в прошлой жизни, когда были дерзкими пиратками Карибского моря: Мэри Рид…

– …и Анной Бонни… – Анка насмешливо поклонилась невидимым зрителям и послала в невидимую толпу воздушный поцелуй.

– А в «Щепке» просто отстойный зеленый чай. Вода плохая. Хотя какая разница, через несколько недель тебя здесь все равно не будет… – Рид вздохнула и завела старую песню. Не надеясь ни на что, просто так:

– Слушай, ну зачем тебе Москва? Она злая стерва. Там разбиваются сердца, там мечты не сбываются. Москва равнодушна к твоим мозгам, к твоей красоте – пойми ты это! Для нее ты всего лишь лимита, которую она не собирается жалеть и кормить. Ты потеряешься… Я боюсь, что ты вернешься оттуда ни с чем. Пойми ты, это только в песне Москва добрая. Это лирика советского периода, – Рид говорила сначала с раздражением, а потом перешла на нервный и требовательный тон.

Анка отвернулась:

– Рид! Прекрати! Ты говоришь, как моя мама! Но она ведь там не была, она просидела всю жизнь вот в этом городишке и ничего не видела! Она боится того же самого, что и ты. А я еду в столицу не гулять и не детей делать. Вы же все этого боитесь! Все… даже Джек, – Анка уже почти расплакалась, и только злость на Рид мешала ей разрыдаться. – Вы все против. Только отец, как всегда, на моей стороне…

Краешком плеча Анка почувствовала, как вздрогнула Рид. Это была больная, запретная тема, и Анка прекрасно знала это, хотя Рид никогда об этом не говорила. Рид вообще редко говорила – чаще кричала, когда ее что‐то не устраивало, или молча кивала, когда была согласна. И это заставляло подчиняться.

Бонни понесло, она срывалась на крик, не понимая, куда делось воспитание, где выдержка, которой она всегда хвасталась перед Рид. Ей сейчас больше всего хотелось обидеть, уничтожить словом, убедить всех в том, что она чего‐то стоит, что Москва ляжет к ее ногам, что она, Бонни, еще поможет пробиться и беспокойной маме, и упрямой Рид, и Джеку, который просто ревнует ее. Мысли носились в голове, не оставляя следов, не давая себя поймать. Анка хотела все объяснить. Но мешало чувство собственного достоинства. Извиняться, пояснять произнесенные слова стало противно. Ее всегда тихий голос звенел теперь на всю пятиэтажку – старую, развалившуюся пятиэтажку, где они обычно собирались. Там был их порт, там же была их шхуна.

– Я не виновата, что у тебя в голове застряла несчастная биография твоей матери! Это моя жизнь, и меня не волнуют песни о Москве! Мне плевать на лирику, я хочу всего сама добиться! Отец, который меня всегда поддерживает, мне поможет. Он гордится мной, и я не хочу его подвести. Тебе не понять, конечно, но я для него много значу! Он с детства твердит: «Вот вырастешь, будешь учиться в Москве, станешь богатой…». Я не могу его обмануть. А ты можешь оставаться здесь и продолжать «грузиться»! Я ничем не могу помочь тебе, я не виновата, я вообще не знаю, почему ты меня не понимаешь, ты никогда меня не выслушивала до конца…

Рид заговорила спокойно и неторопливо. Она как будто нанизывала куски мяса на шампур из букана. Она готовила отличный буканьерский шашлык из своей обиды, из своего самолюбия, из своей вечной печали – расти без отца, не понимать мужскую ласку с детства, быть дикаркой и пацанкой, которую никто и не подумает защищать. Никто, кроме мамы, усталой и нервозной, не учил ее правильно вести себя с людьми, никто не называл ее «маленькой принцессой», как Бонни.

– Я понимаю твой дочерний долг. Только ты сдуешься. Тебе купили место в этом колледже, тебе купят весь мир. Тебя даже убедят, что ты сама всего добилась. Твой отец готов на все, лишь бы ты осуществила его собственную мечту. Но ты всегда будешь папенькиной дочкой, неспособной постоять за себя. Ты же так и осталась цыпленком тонконогим! Такие люди, как ты, ничего сами не делают. Куда вообще ты лезешь без папочки? Тебе не страшно?

– Ты, конечно, героиня, а я так, блоха в твоей сиятельной шевелюре! Это я придумала играть в пиратов, это мне подарили книгу про них тогда, помнишь? Мне просто обидно за себя. Ты не желаешь меня понимать, а я не собираюсь оставаться здесь. Я вообще не хочу тебя видеть! – Анка говорила и жалела о сказанных ими обеими словах, глазами просила Рид успокоиться и успокоить ее саму. Но та уже четкими шагами вышла в коридор, закинув сумку на плечо, и пока Анка это сообразила, Рид уже шла по улице.

«Как с Джеком», – подумала Анка и вздохнула. Но ей было совсем не грустно, хотя проблемы бесстыдно размножались с каждой минутой.

За окном была противная морось, какая может быть только в это время года. «А скоро я буду в столице! Я обойду все магазины, у меня появятся друзья–москвичи… хотя не только друзья… Джек… мой Ситцевый Джек, белый, как ситцевое полотно от злости… он остается на попечении храброй Рид… И чем все кончится?» – Анке явно не хватало логики и силы мысли. Она знала, что если бы Рид была рядом, она бы все разложила по полочкам, например: «Ты скоро про него совсем забудешь, потому что ты никогда не относилась к нему серьезно. Тем более сейчас, когда ты готовишься отчалить, ты совсем не уделяешь ему время. Для тебя важнее твоя большая карьера, чем скромный поклонник. Я могу тебя понять. Все мы что‐то выбираем в этой жизни, это неизбежно…».

Рид шла по темной улице. Шла и злилась на себя: «Почему мне всегда так хочется защищать кого‐нибудь нежного и беззащитного? Это меня должны защищать. Где вообще мое женское начало?.. А вдруг я лесбиянка?..» – тут Рид в голос засмеялась.

Прохожий мужик шарахнулся в сторону и что‐то пробормотал.

– Дядя! – крикнула она ему вслед. – У вас папироски не будет?.. Нет? А вы знаете, что карибская женщина‐пират Мэри Рид отрезала головы мужчинам уже за то, что они все без исключения – твари?

Мужик засеменил быстрее, и Рид послышалось, что он тихо молится какому‐нибудь всемогущему богу. Ей стало жалко его, и его смешной портфельчик тоже выглядел жалким, хоть в нем и могла быть зарплата за целый месяц. Он же не виноват, что Бонни – это такая карибская дура, которая редко думает перед тем, как что‐то сказать или сделать. Рид прибавила шагу. Она шла уже почти рядом:

– Подождите! Я вас испугала? Может, вас проводить?

Мужик умоляюще взглянул на Рид. Но в ней уже проснулось благородство. Мало ли что может случиться с ним по дороге? А Рид – это шесть лет спортивной школы и еще вдобавок рост метр семьдесят пять. Ну почему альтруизм не в моде?..

Рид остановилась.

– Вы, может, думаете, что я – шпана? Нет, я спортсменка. И вообще, я не курю. Я просто шла и засмеялась… своим мыслям, а вы так прикольно отреагировали… Ну, смешно то есть…

Они целых пять минут стояли в каком‐то темном переулке, и Рид пыталась успокоить слабонервного мужичка, а он стоял как вкопанный. И когда до него дошло, что бояться нечего, конвоируемый сделал такую мину, что Рид подумала: «Щас газовым баллончиком в морду прыснет». И отошла подальше.

– Девушка, что же вы так?..

Где–то совсем рядом послышался вой сирены. У Рид шевельнулось что‐то не совсем приятное возле сердца.

– Мужик, ты чего?..

Рид ломанулась в проем между гаражей и, уже не ориентируясь в своем родном, много раз обойденном и объезженном районе, понеслась к дороге. Еще сильнее облегчить работу ментам было нельзя.

– Попалась девка! Ого, здоровая… – Противный жирный мент уже истекал слюной, глядя на подтянутую и свежую Рид.

С размаху врезав ему по челюсти и вывернувшись из куртки, Рид побежала обратно. Как подло ее сдали, а она‐то еще помочь хотела! Понятно, кому он молился! Набирал 02 – умница просто! На ходу Рид придумала, как будет выкручиваться.

Ошарашенный мужик все еще стоял возле дома. Рид быстро выхватила у него портфель и, спокойно заявив: «Так надо», – закинула портфель в кусты. Она начала отчаянно долбить ногами в дверь ближайшего подъезда. Заспанный дедок матом объяснил, что она – девушка легкого поведения, которой не надо будить людей среди ночи, потому что с этой… нехорошей жизнью людям приходится много работать («Чубайс сволочь!»), рано вставать и поздно ложиться. На что Рид дурным голосом завопила:

– Папку убивают! Какая–то тетка все деньги утащила и папку чуть не зарезала…

Потом подъехал «коробок». Но увидев только растерянного пострадавшего и его ревущую в голос дочурку, дяденьки решили не задерживаться, потому что в дочурке они признали ту самую девчонку, которую две минуты назад встретили на дороге. Мало ли что… Они долго еще не могли понять, где такая благовоспитанная дочка научилась пересчитывать зубы милиционерам.

– Да–а,  заставили же вы меня побегать, – выдохнула Рид, когда спектакль кончился и сонные жильцы отправились досыпать свое положенное время. Рид вытащила портфель из кустов и протянула его мужику. – Ладно, хоть потом догадались разыграть моего папашу, а то бы с этими козлами…

Рид поежилась.

– Нет, я бы все равно убежала, но так как–то веселей.

– Ты же вроде в куртке была…

– Да фигня. Они ее там, наверное, и бросили. Сначала сходим за ней, потом заберем мою сумку – она между гаражами лежит. А потом я вас все–таки провожу… А вас как зовут? Не подумайте, я не клеюсь, просто интересно. Папа…

Рид засмеялась, на этот раз вместе со своим странным попутчиком.

– Алексей Петрович.

– А я – Рид. Моего отца тоже звали Алексей. Так что все закономерно.

– Учишься?

– В школе. Заканчиваю в следующем году.

– Так ты в десятом, что ли? Я думал, старше…

Рид нахмурилась. Какого ему сдался ее возраст? «Вот, блин, старый козел. А у самого жена, дети, наверное».

– Да, за меня и посадить могут, – голос у Рид стал злым и насмешливым.

– Ты это про них? – мужик кивнул куда–то в неопределенную сторону, но Рид поняла, что речь идет о ментах. – Они ведь тебя хотели увезти, я правильно понял? Нет, я бы не позволил. Ты же ни в чем не виновата…

«И правда тупица, – подумала Рид, – сейчас вот дать бы ему по башке и с портфельчиком его свалить». Рид опять засмеялась. Алексей Петрович, как она стала мысленно и вслух его называть: вслух – с уважением, а про себя – с иронией и какой‐то странной жалостью, – Алексей Петрович тоже засмеялся. Так они и шли, смеялись и разговаривали о чем‐то очень умном: Алексей Петрович оказался не только образованным, но и разговорчивым. Он приехал из столицы к матери, которая заболела. А в портфеле действительно были деньги. Рид попрощалась с попутчиком возле его дома…

АНКЕ мама открыла дверь, как всегда, «в бигудях» и с книжкой Коэльо. Отца не было – ночное дежурство. Бонни поужинала и засела за новую «стратежку» – чем еще заняться в субботний вечер, когда отца нет дома? Не с кем поговорить о море и обо всем самом интересном. Он любил рассказывать о море. И однажды принес Бонни книгу о кораблях, рыбах, сокровищах и пиратах. И они с отцом весь вечер читали ее.

Тогда ей и Рид было лет по семь. Они жили в соседних подъездах. Куклы надоели, погода была плохая – осень. Октябрь, кажется. И на следующий день Анка принесла эту книгу Рид. Тогда‐то они впервые узнали о Мэри Рид и Анне Бонни. А потом к ним прилип еще и Джек, болезненный мальчик из пятиэтажки напротив.

Джек позвонил как раз в разгар сражения с подлыми турками, которые нападают внезапно и всегда берут числом.

– Я уже сплю, – соврала Анка. – Мне завтра с утра к врачу.

– Ты заболела? Может, тебе что‐нибудь нужно? – Джек явно волновался.

– Нет, обычное обследование в зубной клинике. Ты же знаешь, для меня красивые зубы – это важно.

– Ты у меня очень красивая. Правда…

– Спасибо, – Анка накручивала прядь волос на палец, и когда поймала себя на этом занятии, рассмеялась.

– Что смеешься?

– Я… ничего. Спать хочу. Ты же не обидишься, если я пойду спать? Не обидишься? Ну и хорошо. Пока. Целую.

– Пока. Завтра увидимся?

– Наверное, да. Приходи в «Щепку». Ну пока.

– А может, ты…

Но Бонни уже положила трубку и отбивала атаку турок.

«В самом деле, что там Джек хотел еще сказать – это не так и важно», – проплыло у нее в голове, когда она уже засыпала. Ей было стыдно перед Джеком за то, что она так нагло врет и не слушает его пустую болтовню, как раньше. Но во всем был виноват он сам. Зачем же быть таким надоедливым? И все–таки он ей нравился. «Почему вообще все именно так, ведь Рид хотела быть на моем месте, а я просто ее опередила. А ему разве объяснишь? Мы были друзьями детства, все было так просто: я была пираткой, и он тоже был пиратом. Мы покоряли моря, у нас был корабль. А теперь остались только смешные, непонятные клички. И больше ничего». Он так изменился, этот Джек… Примерно полгода назад он стал чаще заходить, приносил разные диски. Пару раз водил Бонни в кино. Правда, в первый раз с ними была еще и Рид. Она не хотела идти, но Бонни убедила ее тем, что фильм про пиратов, а свои корни забывать нельзя! Второй раз уговорить ее сходить с ними не удалось. Рид сорвалась на Бонни, наорала, как всегда, не стесняясь никаких выражений. Тогда Бонни начала догадываться, что происходит с Рид.

Анке приснилось море. Большое и ласковое, как детство. Такое теплое и доброе, что хотелось поселиться в нем навсегда. Испанские галеоны плыли в далекие страны, везли в трюмах звонкое золото. И Бонни грабила корабли, беспощадно убивая всех мужчин. За то, что все они – твари.

На берегу ее ждал Ситцевый Джек, красавчик и весельчак. И Бонни знала, что из всех мужчин Земли только он да ее отец достойны того, чтобы жить. И от этого было легко, и казалось, что в мире все правильно и закономерно: есть кого любить и кого ненавидеть.

Джек тоже уснул с мыслями о ней и о себе. Если бы он учился лучше… Если бы он вообще хоть как‐то учился, он бы уехал вместе с Бонни. Они гуляли бы по вечерней Москве, и все было бы как прежде. Даже лучше. «Она красивая. Вот выйдет замуж за москвича, а я приеду и украду ее. Она сначала будет жалеть, а потом привыкнет. И все будет хорошо».

Если бы Рид могла прочитать эти мысли, ее пробило бы на смех недели на две, не меньше. Какая дура вернется в грязную провинцию из Москвы, если у нее там все заладится? Нет, есть, конечно, такие случаи, но чтобы вот так, ради Джека! По крайней мере, Анка – никогда. А сама Рид вернулась бы. Но за ней никто туда не поедет. Да ее там и не будет…

ОТЕЦ Бонни не был на работе. Мама знала, где он. Как обычно, взял отгул. Это началось полгода назад. Спустя девятнадцать лет со дня свадьбы. Только бы Анечка не узнала…

Она сидела перед зеркалом, стареющая голубоглазая блондинка, продавец из книжного магазина. Она любила романы Коэльо. И давно уже забыла о себе и семье. Она просто готовила еду и занималась стиркой, уборкой. Устраивать сцены ревности? Требовать от дочери хотя бы видимого уважения? Пусть это делают другие, а она, Елена Александровна Матвеева, в девичестве Зубарева, не такая. В школе она была первой красавицей и умницей. Ей не приходилось рыдать в туалете по поводу плохих оценок или неразделенной любви. И в институте на нее тоже смотрели, как на звезду. Она не устраивала скандалов, даже просить ей ничего не нужно было – все само плыло в руки. А потом, после института – замужество, муж, влюбленный в нее, как мальчишка, свадьба «не как у всех» – родители постарались – и маленькое живое любимое существо под импортным белым платьем. Первое время ее волновало все, что происходило с мужем и Анечкой. Однажды она купила книгу о пиратах. Она знала, как обрадуются ее подарку дома. И правда, Анечка весь вечер сидела с папой за книжкой, пока мама готовила для них ужин. И потом всем хвалилась, что «папа ей интересную книжку принес». Ну и ладно, ну и неважно. Она же не будет от этого меньше маму любить. Это было девять лет назад. В октябре. Сейчас Анечка как–то отдалилась. Говорит, с отцом интереснее. И куда она поедет?.. Такая ведь несобранная, неприспособленная…

А его нет дома. Нет Дома. Главное – Анечка не знает. Елена Александровна вздохнула и стала стирать тушь с глаз мягким розовым тампончиком. Потом она, как раньше, зашла в Анечкину комнату, выключила ночник, поправила одеяло. Анечка ничего не знает. А когда уедет – что делать? Жить совсем без всего? Читать книги, да? Что делать без Анечки?

Завтра воскресенье. Завтра Джек будет мечтать о том, «как у них с Бонни когда–нибудь, может быть, все будет хорошо». Мама Бонни останется со своими воспоминаниями. Бонни не узнает, что отец был не на дежурстве в ту ночь. Алексей Петрович будет вспоминать Рид. И ее янтарные глаза, точь‐в‐точь как у него.

А Рид в тот вечер вернулась домой.

В двадцатом году корабль Мэри Рид и Анны Бонни был захвачен Королевским флотом. Джек был повешен, Бонни и Рид оставили в живых. Рид попала в тюрьму, Анна исчезла вскоре после вынесения приговора.

Мэри Рид никогда не видела своего отца. Сидя на полу в темной камере, она упрямо пыталась вспомнить его лицо. Позже, в тюрьме, у нее началась лихорадка, которая принесла ей совсем другую жизнь. Ту, в которой все только и делали, что злились друг на друга и врали, спасая свой покой от чужих нравоучений и втайне мечтая стать кораблями. Ту, в которой Рид наконец разгадала, откуда у нее эти тигриные глаза.

А в тот вечер Рид вернулась домой.

Рид вспоминала волны Карибского моря, черные флаги и пиратские шхуны. На берегу гремели кабаки, и портовые девки ждали моряков, у которых карманы полны денег. «Пиастры, пиастры!» – как попугаи, выкрикивали они. Мэри Рид и Анна Бонни все так же  страдали от цинги, старели, пили ром, убивали мужчин уже за то, что они все без исключения – твари.

Через несколько лет Рид станет капером. Бонни поселится на одном из островов Багамского архипелага с мужем Джеком по кличке Calico, что означает «ситец».
2005

Кофо

Светлому человеку, научившему меня смотреть по сторонам

Я СИЖУ на кухне у Ленки и прослушиваю очередную историю, потягивая что–то явно безалкогольное и неумолимо противное из кружки с надписью «BОSS». Наверное, это даже кофе. По крайней мере, так было написано на банке, из которой это извлекли.

Киваю головой в ответ на фразы типа «ну ты же понимаешь, о чем я», или «ну ведь ты же меня знаешь». Я думаю о железной дороге. О запахе мокрой травы, которая растет возле грязного озера. О своей собаке, которой всегда есть в чем меня упрекнуть. А меня заставляют слушать о позавчерашней вечерине в каком–то клубе. Стараюсь нарисовать себе картину этой веселенькой ночи, но не вижу ничего, кроме цветного дыма и огоньков танцпола. Я страдаю оттого, что разговор затянется до вечера и я снова не успею зайти к одному своему хорошему другу, чтобы узнать, какую еще философскую мысль он нашел в своей голове за последние дни. Он, наверное, духовно развивается. И Ленка, которая рассказывает про мальчиков и клубы, тоже развивается. А я деградирую и думаю о том, как бы убежать подальше отсюда.

И все‐таки этот кисловатый напиток отдаленно напоминает мне кофе. Если бы хозяйка еще насыпала одну ложку сахара вместо четырех, было бы просто чудесно. Ох уж мне эта хлебосольность… кофесахарность…

И вот сижу и пью – не кофе, а «кофо».

На дне, как всегда, – осадок, состоящий из каких–то крошек, песка и чуть ли не водорослей. И не видно конца всей этой комедии с переодеваниями. «Нет, ты представляешь, я ему звоню, а там какая‐то баба смеется! Я говорю: слышь, ты че? Она заткнулась. Круто, да?».

«Круто», – отвечаю я, сомневаясь чуть‐чуть, конечно, но все‐таки, раз для нее это круто, почему бы не поддержать человека? Мне скучно. Но, несмотря на это, мы часто сидим у нее на кухне, и она подливает мне еще «кофо». Откуда это слово взялось? В каком‐то советском кино девочка деревенская предлагает парню кофо. Просто терпеть не могу всевозможный суррогат.

Я иногда звоню ей, потому что умираю от одиночества. Она так радостно визжит в трубку, что даже приятно становится. Вообще у нас с Ленкой симбиоз. Я притаскиваю ей книжки, а она меня красит, брызгает духами, водит на халяву в солярий. Только я все равно бледная, как поганка, оттуда выхожу.

– Ну и че скажешь?

Э‐э‐э… о чем она говорила‐то?

– Все будет хорошо. Главное, не переживай ты так. Никуда он от тебя не денется.

Кажется, сказала в тему. Все, с меня хватит женского общества на сегодня! Скорее надо ехать к Жупе. Я быстренько прощаюсь, стряхиваю с колен кошку, которая все это время надеялась укусить меня за ногу, но отчего–то постеснялась. Еще парочка сентиментальных фраз на прощание, и я свободна. Дождавшись автобуса, звоню Жупе. Телефон не отвечает, но мне все равно известно, что он дома. Главное, чтобы не оказалось его родителей, – они меня терпеть не могут, не говоря уж о том, чтобы позволить мне с ногами залезть на их любимый диван и выдуть три чашки их любимого чая.

…Жупа открыл дверь какой‐то сонный, без штанов и с ужасом на голове. Будь это кто другой, я бы решила, что прервала любовное свидание. Но не в этом случае. Жупа всегда был против знакомств с девушками. Мне в этом смысле просто случайно повезло. Хотя можно ли назвать меня девушкой, а знакомство с Жупой везением – неизвестно.

Когда‐то Жупа хотел стать юристом – проучился год на одни пятерки, а потом устроил «аутодафе студента Жупина»: поджег сумку с тетрадями, учебниками, зачеткой и студенческим прямо у дверей университета. Это было первого сентября.

Историю благополучно замяли, и Жупа поступил в медицинский, но на третьем курсе ушел в академ по болезни. Мало кто знал, по какой. Мне Жупа рассказал о своей болезни тихим субботним вечером за чашкой чая. Это называется «ничто не предвещало беды». Мы сидели перед телевизором, ждали, пока начнется реклама, – из чистого любопытства. И тут на него снизошла откровенность.

– Хочешь, расскажу, как я откосил от учебы и армии одновременно?

– Ну расскажи, – мне было скучно, хотелось посмеяться. «Наверняка что‐то веселенькое», – подумалось мне.

То, что я услышала, было даже веселее, чем я ожидала.

Жупа всегда хорошо учился. Он вообще мог ботанить целыми днями, не вылезать из дома неделями. Одногруппники крутили пальцем у виска, преподы молились на него. Мама и папа плевать на это хотели, но их это вроде устраивало.

Жупа, естественно, был отличником – не зубрилой, а настоящим образцовым студентом. В зимнюю сессию он получил «автоматы» по всем предметам, кроме одного, который сдавал досрочно.

«Пришел на экзамен с хорошим настроением, взял билет, сел отвечать, – рассказывает Жупа. – Кроме нас двоих в аудитории никого не было. Она меня внимательно так выслушала и говорит, что бесплатно больше тройки мне не поставит. Я быстренько вышел в туалет и повесился».

Я подавилась чаем. Чай выплеснулся на диван прямо из моего рта. Я смотрела на Жупу, как… на покойника.

– В смысле? – прохрипела я.

– Да нет, ты не поняла. Меня вовремя заметили. Знаешь ли, повеситься на галстуке тяжело.

– А я думала, наоборот.

– Я бы тебе объяснил, почему это неудобно с точки зрения физиологии, но думаю, что тогда ты окончательно испортишь диван…

После той истории Жупа выдержал серьезный осмотр психиатра. Он запудрил мозги врачам, и его отпустили.

– Я сказал им, что меня девушка бросила, а еще что пятерка за этот экзамен была условием поездки в Европу на международную конференцию. Что там еще я наплел – не помню. Главное, что эту гадину уволили, а меня в академ отправили. Тогда они уже знали о случае с моим первым университетом…

– А если бы ты умер, идиот?

– Зато представляешь, какая борьба со взяточничеством началась бы во всех вузах страны? А так просто замяли всю эту историю, а мне принесли в больницу передачку от ректора – я ее там же и оставил. Это называется почувствовать себя «маленьким человеком», моя дорогая, – Жупа сделал торжественную мину и улыбнулся своей мерзкой улыбкой.

Так Жупа превратился в «больного». Я смеялась и говорила, что его настоящий диагноз – «целлюлит на всю голову».

Мы познакомились через Интернет. У него был свой сайт, посвященный творчеству Ахматовой, между прочим, самый посещаемый из всех ему подобных. Я попала на него по ссылке, которую от нечего делать набрала в окошке поисковой системы: «депрессивная романтика». Вроде как «наткнулась на это случайно». Да‐да, «и с тех пор все как будто больна». Наткнулась я на Жупу. Когда я узнала, что мы из одного города, жутко обрадовалась. Сначала я была уверена, что «Depression» – такой ник взял себе Жупа – это девушка. Он тоже неправильно понял мой пол. Когда все выяснилось, он долго злился. Почему он ненавидел женщин, я не знаю. Еще удивительнее было то, что после этого он все–таки написал мне, предложил встретиться. Как мне показалось, он сделал это с намерением наговорить мне гадостей. Так оно, в общем, и получилось. И понеслось…

Я привыкла к Жупе не сразу, только вот тянуло меня к нему с первых слов, принадлежащих ему и прочитанных мной на его сайте. Потом я узнала, что Жупа студент в отпуске, пишет музыку, рисует и вообще мастер на все руки. Через полгода нашего знакомства он молча положил мне в рюкзак какой‐то диск. К тому времени я уже стала спокойно относиться к его выкидонам. Пришла домой, послушала и чуть не умерла. Автором был Жупа. И все оттого, что знаю его и знаю, какие у него теплые руки. Во всем, что он делал, был какой‐то психодел. Все, что он говорил, было правильно. Музыкой Жупы меня убило надолго. Я не хотела ничего, я даже боялась встретиться с ним. Я валялась на кровати и слушала это чудовищное сплетение звуков. Через неделю Жупа позвонил первый и, как всегда, заставил меня прийти. Я, конечно, пришла.

– Кошмарное музло, – простонала я.

– Мое. Ну и как тебе?

– Цепляет. А вообще я хотела сказать тебе такую вещь…

Жупа закатил глаза и отвернулся. Он терпеть не может намеков и хождений вокруг да около, и я прекрасно это знаю.

– Твоей музыкой можно отравиться, Жупа.

Он улыбнулся. У него была самая мерзкая улыбка, какую только можно изобразить.

– Люди научились получать удовольствие от самых поганых вещей: от потребления алкоголя и поглощения никотина. От просмотра детского порно. От сцен убийства.  Думаешь, моя музыка не придется им по вкусу?

– Она ассоциируется у меня с тяжелым приходом, не то что с алкоголем. Откуда такая беспросветность, Жупа?

Он подошел к окну и отодвинул занавеску. Моим глазам предстала привычная картина: гаражи, помойка, парочка загаженных клумб и несколько мамаш с колясками. Все они курили и покрикивали на своих описавшихся детей.

– Понятно?! – Жупины глаза сверкнули, потом подернулись дымкой и потухли. Даже, скорее, протухли – похожее ощущение обычно вызывает тухлятина. Вообще внешность Жупы была отталкивающей, не говоря уж о манере одеваться.

– Жупа, ты извращенец. Надо о хорошем напоминать, а не о плохом. Ты ведь умный мальчик, Жупа. Надо спасать мир, а не рисовать мрачные картинки. Ты совсем как тинейджер. Ну пообещай мне, что напишешь добрую, светлую, радостную вещь ради меня.

– Хорошо, обещаю. Какие‐то вы все, девчонки, чувствительные…

Жупа усмехнулся и пошел в коридор. Я поплелась за ним. Сейчас молча откроет мне дверь и ничего не скажет. Не потому, что обиделся, а потому, что такой он дурак, этот Жупа, хороший человек, только немного странный. Но у меня, кроме Жупы, есть еще друзья. Вот Ленка, например (та, у которой «кофо» по пятницам), – она абсолютно нормальная, хоть и не понимает ничего в литературе, музыке, живописи, психиатрии и других увлекательных вещах, как Жупа, – но это ведь не главное. Я шла по тротуару, залитому пивом и мочой, и успокаивала себя, что в мире есть еще куча людей достойнее Жупы.

Я ЧАСТО рассказывала Жупе о себе, а он ухмылялся и говорил «ну‐ну», «давай‐давай», «вот‐вот» и все в таком духе. Но мне было понятно, что, кроме Жупы, никто никогда не слушал меня по–настоящему.

Иногда я спрашивала его, как это вышло, что он впал в свою жуткую депрессию без особых на то причин. Он посмеивался, и тогда мне начинало казаться, что это он, Жупа, все правильно понимает, а я просто пытаюсь выжить там, где мне не хочется находиться даже пяти минут.

Как оказалось, у Жупы, кроме меня, не было друзей. Я надеялась, что со временем у него все пройдет, что его двадцать три года – не конец и надо только найти стимул для борьбы. Я приводила ему кучу достойных примеров, а он только усмехался мне в ответ, и я понимала, что нет у меня того красноречия, которым обладает Жупа, за одну секунду разрушающий все мои логические пирамиды. Он мудр, как девять змей, этот дурак. И я скольжу по обрыву, залитому дождем, вцепившись в его белую руку лентяя и аристократа.

Жупа не пил, но однажды, на мой день рождения, он согласился на мартини из круглосуточного магазина за триста рублей. Он смеялся над ценой и говорил, что лучше бы мы купили портвейн. Я обозвала его избалованным ребенком интеллигенции. Мы сидели на полу в его комнате, он включил какую‐то музыку и закрыл дверь на ключ. Он сел напротив меня, и повисла пауза. В глазах Жупы стало уютно. Он вдруг прижал меня к груди, как кошку, и сказал: «Ты поросенок, но ближе тебя у меня нет никого». А потом отпустил, даже почти оттолкнул, и вышел курить на балкон. Иначе не могло быть – Жупа был слишком далек от людей, и я вздохнула с облегчением, поняв это. Потому что всегда боялась его.

В тот день он много говорил: «Ненавижу этих умников, которые на самом деле не имеют ничего своего, – разоткровенничался Жупа, – они все сперли у таких мечтателей, как я, все идеи, все планы. У меня не хватает сил довести до конца свою мечту, и они растаскивают на кусочки все, что я создаю. Они как муравьи – трудолюбивые, понимаешь, хорошие – пример для каждого. А я паразит, который кормит их своим разлагающимся телом. Они падальщики, они берут вес в несколько раз больше, чем весят сами. Они хотят получить деньги за то, что они не такие лентяи, как я.

Смотри – это моя музыка, и я никому не покажу то, что я делаю».

Жупа был похож на параноика, но не был им. Он был просто Жупа, мой единственный собеседник, мой непризнанный гений, мой сверхчеловек, считающий себя уродом. Когда я говорила с ним, то мне казалось, что я знакома с пророком. А еще Жупа умел летать. Но никогда не брал меня с собой.

Когда меня выгнали из универа, Жупа подарил мне свой старый самошитый рюкзак и напоил дешевым пивом. В тот вечер я уехала на электричке в Кинель и оттуда позвонила Жупе. Он появился на следующее утро. Он подполз ко мне и, взяв за руку, отвез к себе и положил спать. Вечером он обозвал меня дурой и отправил домой. Потом меня восстановили в универе.

А Жупа все так же ничего не делал, в свой медицинский не пошел, работать не хотел, читал мои вирши и даже что–то хвалил. А я металась между жизнью и Жупой, мне было страшно.

Во время очередного «кофо» у Лены я приняла решение. Больше нельзя ждать ни минуты. Надо пойти к нему и все рассказать. Не могу больше скрывать от него, что он прав, что нет ничего стоящего в моей жизни, надо бежать куда‐то, и неважно куда. Мне надоело притворяться довольной и смотреть по вечерам попсовые фильмы. Я хочу на край света, главное, чтобы Жупа был со мной, мой почти бесполый друг, забывший все даты и термины, ставший растением, источающим музыку. Я была уверена, что он никуда со мной не поедет – слишком он стал тяжелым на подъем в последнее время, его даже во двор выманить не получается, из своей комнаты он почти не выходит. Я вообще удивляюсь, почему он открывает мне дверь.

…Жупа не брал трубку очень долго. Все кончилось короткими гудками. Я отключила телефон и села на скамейку возле его дома. Его окно на втором этаже не горело. Мне стало тоскливо, я почему‐то вспомнила это жуткое ощущение, когда меня первый раз привели в детский сад и оставили там на целый день. Тот же необъяснимый страх, обида и даже уже глаза на мокром месте. Где же ты, Жупа? Как мне найти тебя? Без тебя плохо. На твоем сайте давно хозяйничают другие. Твой комп переехал в соседнюю комнату, к сестре. Ты бы знал, что она с ним вытворяет, Жупа, – она напичкала его дурацкими фильмами и тупой музыкой. Она стерла твои стихи, Жупа. Она выкинула твои рисунки и сейчас, наверное, играет собачий вальс на твоем синтезаторе…

Все очень просто: ты умер, Жупа. А я так хочу с тобой поговорить, потому что больше не с кем. Потому как не имеет смысла говорить о косметике, когда не решены еще глобальные проблемы. Тебя схоронили два месяца назад, написали в заключении какую‐то ерунду и забыли, кто такой был Жупа. Только я зачем–то помню все эти твои предсмертные послания в реальном времени и в натуральную величину. Я помню твою историю, Жупа.

Но самое страшное, подлец, что я помню твою музыку. Недоигранную – точно знаю, незаконченную. Потому как все должно было кончиться лучше. Ведь ты обещал, Жупа.

Если ты вообще когда–нибудь писал музыку.

Если я хоть когда–нибудь видела тебя.

Если тебя успели вытащить из петли той зимой, когда ты умер, Жупа…

Я допиваю кофо. Никогда не расскажу Ленке про своего лучшего друга. Заревнует ведь. Через полчаса я поеду к нему, мы будем по очереди вслух читать «Сирены Титана» Воннегута. Мы будем слушать «Pink Floyd». Мы будем танцевать под бразильскую музыку, мы будем веселиться. Точнее, это я буду веселиться, а он будет наблюдать за мной, как за глупой аквариумной рыбой. Он сумасшедший, этот Жупа. Совершенно ненормальный, как, впрочем, и я. А потом мы вместе прыгнем с крыши. И Жупа, подлец, опять выживет. Потому что он бессмертен. Потому что никакой он не друг мне, а всего лишь диагноз.

22.06.06.

Салон Жака

– Я буду прямо так, в этом играть. Можно? – девушка примерила пыльный котелок и засеменила по комнате походкой Чаплина, смешно помахивая тросточкой. Она остановилась перед зеркалом и поправила усы.

– Смешная?

– Серьезная. Ты уверена, что именно так выглядел молодой Гитлер?

– Почти. Ну это же ты у нас командуешь, – с победным видом ответила девушка. Было понятно, что она, конечно, здесь самая главная. И понятно, что этим пользуется. – Тебе виднее… Может, волосы такими вихрами сделать?

– Только попробуй, – ласково и картинно набычился автор. Он был доволен, несмотря ни на что. Что за особь такая… Все переиначивает, делает по–своему. Откуда она вообще? Ведь никогда не было ее, а тут вдруг – приехала, сумасшедшая и глубокомысленная вертихвостка, и только с ней теперь всегда, потому что понимает все. Живет у него уже полгода, никогда ничего не просит, только читает книги и гуляет по утрам одна. Странная. И откуда такая  взялась?

Жак стоял на остановке, пытаясь на сутки вперед надышаться городской весной. Он вышел из дома рано утром. Прошел длинный и скучный проспект с дорогими магазинами, посидел на скамейке возле церкви и прокатился на троллейбусе до вокзала и обратно. Помесил грязь на  мокром и скользком речном обрыве, а потом решил поехать домой, чтобы помыть ботинки и поставить их на батарею – следуя старой зимней привычке. Была заманчиво ранняя пора весны. Когда хочется летать, а ты даже не задумываешься, с чего бы это вдруг.

Уже сорок восемь минут и пятнадцать секунд Жак стоял на остановке. Он прекрасно знал, что не поедет на грязном «пазике», а дождется троллейбуса, дребезжащего и непредсказуемого своим внутренним убранством. Жак почему‐то с детства их любил. Наверное, потому, что когда едешь в троллейбусе, можно удобно подогнуть ноги и затаиться вот так. Думать, что здесь тебя точно не найдут. Потому что добрая фея‐кондуктор присядет рядом с тобой и будет доверчиво смотреть тебе в глаза, пока откуда‐то из заднего кармана ты не вытянешь последнюю мятую бумажку. И потому что фея виновато расправит эту самую бумажку и аккуратно ссыплет сдачу в твою руку и даже покраснеет, когда обнаружится, что билет несчастливый. Жаку нравились эти поездки тем, что погода в троллейбусе – как на улице, а настроение – как у него самого внутри. А еще в троллейбусах можно думать. Тратить на переезды с места на место кучу времени и подолгу обдумывать каждый свой шаг. Потом все равно поступать неправильно, но хотя бы знать об этом заранее. Больше ему нравилось ездить одному – почти никто не понимал его персональной троллейбусной эстетики. Те, кто понимал, были почти богами.

В школе Жак сидел за одной – последней – партой с Рустамом, который был двоечником, а мама у него была кондуктором. Усталая добрая женщина после уроков всегда тащила Жака к ним домой, кормила борщом.

– Кушай, Женя, ты такой высокий, тебе много кушать надо. У тебя родители тоже высокие?

– Нет, среднего роста, – давился борщом Женя.

Но Рустамова мама была неумолима. После школы мальчишки долго стояли на остановке – ждали ее синий троллейбус с кремовыми шторами. На стенке водительской кабины висел календарь – женщина в купальнике. Она дежурно улыбалась, а на глазу у нее было бельмо: это кто–то стекло поцарапал. Мама–кондуктор не любила женщину в купальнике. Называла ее «девкой с голыми титьками». А Жак ее очень любил, даже стихи ей писал в пятом классе. На маму своего друга он не злился, потому что троллейбус все–таки был ее – так он всегда считал. Они с Рустамом обычно занимали одно место на двоих – то, которое позади кабины, где висел портрет женщины в купальнике, и всю дорогу смотрели в ее единственный глаз.

Если что‐то полюбишь в детстве – потом уже никак не отвяжешься. Жак прочитал об этом в какой‐то книжке и с тех пор часто пробовал прислушиваться к себе: чего же ему хочется, как в детстве? Но кроме троллейбусов ничего не осталось. Долго спать и получать много подарков на день рождения – не то. Драться с сестрой как‐то уже совсем неприлично. А женщина в купальнике давно устарела и отправилась на помойку. Найти ее не представлялось возможным. Рустам тоже где‐то затерялся. Он окончил девять классов и стал взрослым. Троллейбусы его больше не интересуют. Вместо этого он достал где‐то дорогую машину и играет в боулинг по воскресеньям. Они с Жаком случайно виделись на улице.

– Подвезти? – небрежно высунул голову из окна Рустам.

На шее золотая цепочка, на сиденье рядом – девушка с ярко выраженными ногами. Сразу видно, что ноги у нее есть, можно не сомневаться. Конечно, можно было добраться до дома на машине, но Жак поехал на троллейбусе. Он никуда и не спешил, а в троллейбусе его уже ждали. Ему улыбались.

Из‐за троллейбусов он часто опаздывал на всякие важные встречи, экзамены и собеседования. Но это нисколько не расстраивало, наоборот, еще в школе он понял, что опоздавшим всегда полагаются бонусы. Например, уроки лучше всего прогуливать так, будто ты бежал, торопился, все‐таки пришел, но успел только на последние пятнадцать минут. Или на работу: опоздаешь, а тебя все спрашивают, что же случилось. Напустишь на себя загадочный вид – и все ходят вокруг, тоже ухмыляются, как будто каждый понял, но никому‐никому не скажет. Все начинают подмигивать, пирожками в обед угощают. Наверное, чувствуют в себе какое‐то тайное превосходство и дар проницательности.

И кроме одного‐единственного раза в жизни Жак всегда опаздывал без особых волнений. В тот самый единственный раз он стоял в дурацкой пробке за три остановки от вокзала. Жак знал, что сейчас самая красивая девушка на Земле прохаживается по вокзальной площади, в руках ее – маленький чемодан с вещами, а на голове – смешная панамка. Она щурится на солнце, и прохожие парни сворачивают себе шеи. Но она ждет и твердо уверена, что дождется. Самоуверенная и глубокомысленная вертихвостка…

Они так и познакомились: девушка сидела в троллейбусе, читала Пелевина, который тогда был уже не в моде, а Жак полуслучайно полунаступил ей на ногу, извинившись самым приятным голосом. Она насупилась, но не оторвалась от книги. Жак даже разозлился на этого упрямого ребенка, который не посмотрел на своего обидчика, а только нахмурил бровки и снова уткнулся в книжку. А ведь он перед ней извинился! И ей было наплевать.

– Девушка, извините! – еще громче заявил он тоном человека, которому недодали сдачу в магазине. В ответ она удивленно посмотрела на него и вдруг испуганно закивала головой, будто ее застали за чем–то непристойным, но потом решили простить. Она проворно уступила ему место и вытянулась по стойке смирно. «Издевается», – подумал Жак. Он смотрел в ее бессовестные детские глаза и улыбался. На следующий день они пошли в кино.

– Если б ты мне не подыграл, я бы никуда с тобой не пошла. Ты с таким удовольствием повелся на мою провокацию! – говорила она потом.

– Я не знал, как тебя достать, и еще подумал, что глупо спрашивать напрямую: «А что вы читаете?», если по обложке твоей книги понятно, что ты любишь, когда тебе морочат голову всякими выкрутасами.

– Да, особенно я люблю, когда мне наступают на ногу и орут на меня за это!

На этом их троллейбусный театр не кончился. Каждую поездку они превращали в идиотский фарс, то ругаясь из–за случайно съеденных Жаком кошачьих консервов, то выясняя отношения по поводу ночного звонка из Конго. Они так ни разу и не поругались по‐настоящему за два месяца ее каникул, зато успели обозвать друг друга последними словами во время своих гениальных наездов друг на друга. Они даже хотели отыскать на какой‐нибудь большой помойке старый салон троллейбуса и сделать там театр. Но потом все кончилось.

РЯДОМ с ней Жак чувствовал себя счастливым и неполноценным со всеми своими философствованиями, неожиданными выводами и начинавшей становиться популярной у девушек загадочностью. Он подозревал в себе столько фальши, сколько не было ни у одного самого лицемерного человека. Он смотрел на ту самую, которая «сделала» его по всем параметрам, и понимал, что она мудрее его лишь тем, что  в ней совсем нет мыслей, вся она состоит из слов и эмоций – таких живых, что Жаку становилось страшно. И от страха он играл еще лучше. Она обещала не писать писем и не реветь в трубку, когда уедет, но в ответ взяла с Жака обещание проводить ее на поезд. Это должен был быть их последний спектакль, и они собирались показать нечто грандиозное, причем, как всегда, не сговариваясь заранее. Жак чувствовал, что они хотят одного и того же.

…под шумные аплодисменты пассажиров он торжественно выводит ее за руку из поезда (она слегка упирается). Он слезливо шепчет (так, чтобы все слышали): «Я тебя никому не отдам»…

Такси, пропавшие билеты, дома все уже по‐другому. Она будет молча читать до утра, а потом поцелует его в нос перед уходом на работу и ляжет спать. Вечером они катаются на троллейбусах, идут в кино. Он не может отпустить ее руку, а она не вырывается. Или она все‐таки уедет. Это должна быть развязка: хэппи‐энд или трагический финал, все зависит от них.

Самое смешное, что она не оставляла ему выбора. А Жак не хотел объяснять ей, что хоть она и не умеет готовить и храпит во сне, но все равно может остаться у него еще хотя бы на годик‐другой, а он обещает ей не выбрасывать весь хлам, которым она забила его квартиру. Она действительно постоянно тащила в дом всякую фигню: красивые дверные ручки, пепельницы с эмблемами кофеен, старые тетради и чужие фотографии из мусорных баков, даже куски ткани и просто ржавые железки. Она дважды пыталась притащить в дом котят, но, видимо, потом  пожалела их и оставила в покое. Жак аккуратно складывал в кучки весь ее драгоценный хабар и давал ему право спокойно покрываться пылью.

И все это она оставляла ему. В день ее отъезда Жак сидел на работе и ругал себя за то, что вообще пришел. За час до отправления поезда он уже стоял на остановке и ждал троллейбус. Он был совершенно уверен, что успеет, и даже не смотрел на часы. Он пытался угадать, что же она такое придумает на этот раз, пытался хотя бы раз перещеголять ее в остроумии. Он совсем забыл о том, что самое главное в его роли – это прийти на вокзальную площадь вовремя. Решает все равно она. Когда он понял, что опоздал, то сначала побежал пешком, потом его обогнал троллейбус, и Жак запрыгнул в него на ходу.

…Жак подъезжает к вокзальной площади, спрыгивает со ступенек, на бегу сбивает с ног какую‐то пожилую женщину и выбегает на перрон. Смотрит вслед поезду…

Попсовая кинопьеса для поклонников любовных драм. Все это Жак знал заранее. И даже что она будет плакать. И что она не напишет ему ни одного письма, когда вернется в свой старый русский город с летних каникул, которые они провели вместе, катаясь на троллейбусах. Когда она уехала, Жак купил часы, чтобы больше не опаздывать. Он совсем не разлюбил троллейбусы, просто теперь стал часто считать минуты. С того времени прошло уже около двадцати семи тысяч минут. И ни одного звонка, даже на Новый год. Даже в день рождения.

Вера работала в книжном напротив. Она появилась прошлой осенью. Она сама заметила Жака. Сама платила за квартиру и сама готовила ужин. Она тоже иногда ездила на троллейбусе, только молча, потому что так экономила деньги. Томно смотрела в окно, забрызганное грязью, – как будто хотела побыстрее вырваться на воздух. Жак не любил эти ее окна, ему больше нравилось внутри. Он подавал Вере свою руку на выходе, но никогда не брал ее руку, когда они были в салоне. В лучших салонах троллейбусов он всегда играл роль одинокого светского льва.

«Все‐таки она уедет, – думал автор, глядя на спящую девушку и надевая свой утренний галстук. – Не здесь же ей со мной пропадать. А ведь все понимает, сучка такая… Все равно уедет к своему Жаку, не выдержит. Он ни одного письма ей не написал, а она все бегает на старый адрес спрашивать. Все равно уедет. Странная. И откуда взялась?..»

Жак стоял на остановке уже сорок восемь минут и пятнадцать секунд. За это время вокруг него сменилось несколько поколений суетливых пассажиров, старая цыганка выкурила целых семь сигарет, унылая бродячая дворняга цвета замусоренной ряженки два раза чуть не попала под машину. Троллейбус все не подходил. Поэтому Жак наблюдал за окружавшей его суматохой. Он понимал, что сейчас это просто необходимо, чтобы не свихнуться от ожидания, не захлебнуться наступающей весной. А она была такая, как всегда, – ненормальная, скрытная и добивающая авитаминозом.

Троллейбуса не было. Жак заволновался, смешался и решил с кем‐нибудь посоветоваться, что же делать.

– Привет. Как там у вас на остановке, посмотри, троллейбусы ходят?.. Я просто жду стою, а все никак не уеду… Стоят? Где?.. Понятно… Я не знаю… ну жди… конечно, скучаю… я знаю… ну пока.

Жак вздохнул и взглянул на часы. Оказывается, троллейбусы встали. Об этом ему только что сообщила Вера. Не та. Хорошая девушка, самая добрая на Земле. Только не любит троллейбусы. А он целый час ждал. И теперь придется идти пешком, потому что сегодня он взял с собой только пять рублей на троллейбус.

Жак засунул руки в карманы по самые запястья. В кармане лежали пять рублей и неотправленное письмо №163 для самой красивой девушки на Земле. Жак пялился на конверт. Он написал письмо ночью, после литра кофе. Раньше он писал ей обычные письма, которые просто не отправлял, а потом появилась Вера. Тогда он понял, что сказать уже нечего, слова полиняли и потеряли свои цвета. Тогда он стал писать по ночам. То есть не совсем так.

Скорее уж он просто позволял какому‐то противному подлизе внутри себя добиваться жалости самой красивой девушки. Жак был совсем не ревнив. Теперь он не помнил, что же писал этот идиот, подписавшийся его именем. Письмо было глупым и наивным – Жак видел это через конверт, даже по почерку он мог это понять. Потому что это был почерк человека, который любит троллейбусы. Фетишист. Зануда. Лох. Она наверняка так бы и сказала.

В такие ночи Жак всегда включал старую лампу, которую девушка нашла на какой‐то помойке, кофеманил и про все забывал – про пустые, без нее, троллейбусы, про Веру, про завтрашнее утро. Вера ворочалась в кровати и сердилась из‐за света лампы. Той самой, которую девушка нашла на помойке и принесла в подарок Жаку. Сначала у лампы был рваный абажур, но девушка залатала дыры и пришила звезды, которые отбрасывали длинные тени на высокий потолок Жака, на стопки книг, которые он воздвигал из фантастических романов и томиков нечитанных стихов.

Сейчас, стоя на остановке, Жак вдруг вспомнил, как хотел найти где–нибудь старый троллейбусный салон и позвать туда Девушку. Чтобы все повторилось, завертелось, чтобы вокруг были удивленные лица, и самое удивленное из всех – ее лицо. Жак часто думал о том, что у него слишком редко получалось ее удивить. Потом, после Веры, затея с салоном стала казаться глупой. А сегодня он снова не знал, как было бы правильнее. Жак покорно выбросил в урну письмо №163 и закурил. Идти пешком – это так унизительно. Особенно если с детства любишь троллейбусы и в совершенстве владеешь искусством растворения в толпе, когда нечем платить.

Жак нащупал в кармане телефон, чтобы опять позвонить Вере, но неожиданно передумал и посмотрел на троллейбусные провода. Они слегка раскачивались. Это значит, троллейбус уже рядом. Так его когда‐то учил Рустам, сын кондуктора троллейбуса, счастливый обладатель золотой цепочки на шее и девушки с ногами.

Через минуту Жак заметил рога троллейбуса. Это было лучше, чем новогодний звон курантов. Скоро он забрался в промокшую звенящую пасть. Стало спокойно.

25.03.2007. 0:49

Аристофаныч

АВОТ говорят еще, раньше за Медвежьей горой возле леса жило чудовище. И людей оно поедало. Правда, было это редко, не наглело оно то есть, не шиковало: так, раз в полгода сожрет парочку мужиков – и снова вроде как вегетарьянец. Но была у него одна гадкая черта. Все бы ничего: и глазки у него умненькие, и поздоровается всегда с добрым прохожим, и по хозяйству чего поможет – не чужие все‐таки. А вот за что его в деревне не любили, так это за манеры его. Как сожрет кого, так нет чтобы спасибо там сказать или хоть глазки‐то свои каннибальские стыдливо опустить. Нет же! Сядет так, пузо почесывает, лысину там свою тоже скребет – вот ведь мерзость.

Или еще того хуже – рыгнет после этого, да так противно, что мясом человечьим вся деревня аж неделю дышит. И слышно тоже далеко, как рыгает он. Неприятно получается, хоть и мелочь вроде, а неприятно. Но наши люди от природы терпеливые, хоть и встречаются натуры нежные. Те, кто понежнее, те ушки‐то пальчиком аккуратно заткнут, и оно вроде ничего. А иной просто нос ладошкой прикроет или палку‐вонялку какую в подставочку сунет да подожжет. В конопляном масле там али в маковом отваре вымоченную – все веселее на душе.

Откуда оно такое появилось – старожилы не припомнят. Рассказывают только, что ждали: герой какой‐нибудь придет да перевоспитает чудовище, и перестанет оно людей‐то жрать. Ан нет, не дождались. Так и жило оно за горой бобылем. С утра, бывалоча, встанет, редиски какой или огурчика перехватит, либо молочка попьет, а то и совместит – у них, у чудовищ, физиология позволяет. И работает до вечера, а вечером пойдет с мужиками самогонку пить, кто тоже бессемейные. А тут, глядишь, к темноте ближе и бабы придут – интересно им тоже на чудовище‐то поглядеть, а может, если повезет, и пощупать. Насчет пощупать это он тоже любитель был. Мужик все‐таки. Прозвали его почему‐то Аристофанычем. Не помнит уж никто, с какого перепоя его так обозвали, но ему тогда понравилось шибко: заулыбался, гармонь на плечо и – в пляс. И стали его Аристофанычем звать от мала до велика, кто языком ворочать научился. И уж анекдоты про него пошли и шутки разные.

А мужики – те вроде и понимали, что как болезнь на чудовище найдет, так ему просто пересидеть надо, да все равно возьмет кто‐нибудь и зайдет к нему в недобрый час. Те, которые поумнее, ни осенью, ни весной ни за что к жилищу его не подойдут – нарываться никому неохота. Как найдет на Аристофаныча, он и пить перестает и не работает. Лежит себе в избе, будто помер. Ну кто полюбопытнее, те и пойдут посмотреть: а не помер ли вправду? Может, у него горячка там или лихорадка? Или денежка какая завалялась за печкой, а то и алмазик – у нас края богатые, кто его знает? Только заглянет к нему кто в избу – он его хвать! И допрашивает с пристрастиями: откудова ты и чего надо, мол? А человек добрый что может ответить? Он все‐таки не маленький, Аристофаныч‐то, не младенец – и ростом метра в два с половиной – дюжее самого дюжего мужика. И умишко у него свой имеется – на мякине не проведешь. Вот и говорит ему мужик все как на духу: пришел, мол, поживиться на смертушке твоей, Аристофаныч. Тот его – ам! И нету больше ни мужика, ни носка даже от мужика. Целиком жрет, с одеждой прямо. И народ все удивляется – как его не тошнит потом с ниток с этих и пуговиц.

И хоть сожрал Аристофаныч не одного кормильца, а все ж было ему среди наших деревенских уважение. Понимали мужики, что болезнь у него такая заморская завелась – депрессия называется. И кто если и станет на Аристофаныча бочку катить, так сразу его и затыкают: «Ты, мол, куда со своим беспонятием лезешь! Аристофаныч у нас мужик хоть куда, даром что романтик. Садись вот, Аристофаныч, конфетку съешь или лучше чаю сладенького выпей». Аристофаныч кивнет так грустно, вроде даже ушки по швам опустит. Стыдно ему, видать, все ж таки. Сиротку какого‐нибудь на колено себе посадит и качает его. Слеза покатится, как глянешь на него.

Вот как‐то раз наступила в деревне осень. Хорошая такая, ничего, не дождливая, обычная осень. И опять у Аристофаныча болезнь его заморская проявилась. Смотрят мужики, ни на вечерних посиделках, ни на работе его не видно. Ну, мужички наши притихли – что ж, пройдет у него это, вот опять сожрет парочку добрых людей, и отпустит его болезнь. Понимают все, что сезонное это.

А тут, как назло, занесла нелегкая комиссию в деревню. Ждали ее, щас, конечно! Мужики все понапряглись, в башке все зачесали да еще кое‐где. Опять понаехали городские, начнут свои порядки устанавливать. Мало ли чего они поменять захотят! Может, лес наголо побреют или гору красивую их бурить станут! Может, в космическую экспедицию дурачка деревенского Сеньку отправят! Или баб всех в модельное агентство в Турцию заберут. Как без них жить будем?

И то правда – приезжает какой‐то инспектор к ним. «Я, – говорит, – инспектор Бахтерин». Противный, морда прыщавая, сам из себя очкарик, а волосенки сальные и прилизанные. Сразу видно – городская порода. Ну, бабы его быстро Бактерией прозвали. Как он зайдет в какую избу, посмотрит, носом своим прыщавым подергает, а после в книжечку свою что запишет и уйдет, так бабы за ним все тут же следом и вымоют да хлорочкой еще сверху присыплют. Чтоб никакая зараза от Бактерии не прилипла. А он все ходит да выспрашивает. И в книжонку свою противную все и заносит. И вопросы дурацкие тоже задавать любит – все ему непонятно, как это они умудряются всю пшеничку‐то свою сами съедать и в город не отправлять ничего. Зачем им, дескать, столько семечек подсолнечных? Ему все мужики терпеливо объясняют, а сами думают про себя: «Не любопытничал ты бы уж, а то Аристофаныч быстро тебе объяснит, что к чему».

А того как черти надирают, он возьми да спроси:

– Что это, – говорит, – у вас духом странным пахнет? Человечиной будто…

Мужики глаза долу опустили: ничего, мол, не знаем. Какая такая человечина? Мы окромя свинок и курочек только кальмарами заморскими питаемся – коров‐то у нас столько нету, чтоб на мясо их пускать. Да и кубиком бульонным не побрезгаем… А если б коровы и были, разве на них сена напасешься? Вот и косаря хорошего не найдешь опять же! Да и косу хорошую – опять проблема! А у девок у наших косы какие – ух, загляденье! А молочка вот свежего козьего не хотите?

– Что это вы мне зубы заговариваете? – Бактерия очками злобно сверкает, а сам ручонки‐то к молочку тянет. Два литра аж выпил зараз.

Тут как раз мимо дурачок деревенский Сенька пробегал. Радостный такой, уж чего там хорошего увидел, непонятно. Подбегает к инспектору, начинает вокруг него бегать и песенку какую‐то самодельную напевает. Бактерия на него внимательно смотрит и спрашивает:

– А он у вас что, помешанный?

– Да нет вроде, не мешает никому, так себе, бегает, орет глупости всякие. Иногда и путное что‐нибудь скажет. Дурачок он у нас. Но хороший тоже.

Бактерия подумал, очки свои противные поправил, губешки обветренные облизнул. Сел перед Сенькой на корточки и серьезно так, через очки, спрашивает:

– Ну вот скажи мне, чего у вас такого в деревне хорошего есть, что в город можно отвезти, чтоб вам, деревенщинам неотесанным, плохо стало? Что отнять у вас можно еще?

Мужики от наглости такой и вероломства попятились, не знают чего и сказать. Только Сеньке кулак показывают: «Попробуй, мол, только!». Сенька и не растерялся. Садится на скамеечку, из инспекторского портсигара папироску тягает, ногу на ногу положил и говорит:

– Есть у нас Главный Начальник в деревне. Самый хороший. Самый умный – на его мудрости только и выживаем.

– Это кто ж такой? Это как же у вас тут – полный коммунизм и анархия? – Бактерия спрашивает.

– А Главный Начальник – это наш августейший Аристофаныч, – Сенька говорит.

А у Сеньки как раз Аристофаныч в большом авторитете всегда ходил. Потому как сядут они на берегу и с рыбами начнут разговаривать, сидят по полдня так. Или вот тоже: скотина какая заболеет, они вдвоем придут, помурлычат на нее что‐то, она наутро сама и поднимется. Друзья, можно сказать, были. Только Сеньку никогда Аристофаныч на посиделки мужицкие не брал: у Сеньки от самогонки припадки случались. Начнет он на гитаре блюзы заморские играть, а то и панкуху какую‐нибудь, станет по столу скакать, бокалы бить. А то ирокез себе сделает фиолетовый. Или зеленый. И на девок не смотрит, а все с гитарой своей скачет, сапогами притопывает – мужичкам аж дурно становится.

Потому Аристофаныч и не брал на попойки его. А стал таким Сенька после того, как в город съездил как‐то, картошку продавать. Приехал без картошки, без денег, зато с гитарой и дурачком.

Только Сенька про Аристофаныча‐то инспектору ляпнул, тот аж засиял.

– Показывай, – говорит, – мне своего героя щас же!

– Это не могу. Он не принимает никого. Вот подождете недельку, он вас примет, а сейчас невозможно.

Ну, куда уж там! Бактерия аж побежал за гору. Ни Сенька, ни мужики всей толпой не смогли его удержать. «Сожрет он вас», – ему кричат, а он ни в какую. Вот бежит Бактерия к лесу, за ним толпа мужиков во главе с Сенькой. И все орут, понятно.

Аристофаныч такой неожиданности удивился: обычно крадется один кто‐нибудь тихонько, воровать же идет. А тут целая толпа, и никто не скрывается. Что‐то не так здесь.

Смотрит Аристофаныч, все мужики знакомые, морды все эти он видел, а впереди какой–то незнакомый гражданин с книжечкой и в очках. «Вот его‐то я и сожру», – подумал Аристофаныч. И сожрал. Мужички остановились как вкопанные – никогда они не видели Аристофаныча таким голодным. А потом репы почесали и вспомнили: конечно! Сколько уже сидит он, бедный, некормленым в берлоге своей. Все с Бактерией носятся, а покормить Аристофаныча и забыли. Стыдно мужикам стало, но Аристофаныч всю тоску мигом рассеял. Рыгнул хорошенечко и говорит:

– Все, – говорит, – наелся я, и депрессия моя на исходе. Давайте самогонку будем пить!

Накрыли столы, стали праздновать окончание депрессии Аристофаныча. Выпили много, съели тоже. Стали плясать. Тут у Аристофаныча как в боку заколет! Охнул он и на пол повалился. Отнесли его в избу, положили на кровать, теплыми одеялами накрыли. Доктора позвали. Доктор не особенно Аристофаныча любил. Болтают, зато жена докторская уж больно его любила. Брезгливо так доктор на него посмотрел. «Медицина тут бессильна», – говорит. Сам говорит, а толком не знает, где у чудовищ что находится. Люди другое дело, а у чудовищ – кто его разберет?

– Эх, не уберегли мы Аристофаныча, – мужики вздыхали. – Жалко ведь, не чужие все‐таки. А все Сенька с дурью своей – зачем Бактерию вредную подсунул Аристофанушке? Да ладно, дурачок все ж, что с него возьмешь…

И хворь какая‐то странная оказалась – икал все сначала Аристофаныч, потом мамку звать стал. Недели три так промучился, бабы все ухаживали за ним, дежурили вроде. А он не ел ничего и не пил. Потом вроде на поправку пошел, как‐то в воскресенье сел на постели, в окошечко посмотрел, жалобно так поскулил и стекла начал из себя выплевывать. От очков. Говорят, может, он очками‐то этими и подавился, оттого и заболел. А как он стекла все повыплевывал, народ радостный сбежался, стал вроде как праздновать поправку его. Стол во дворике накрыли, бутыль опять же поставили.

Доктору почетное место отвели – под вишней, на шелковой подушке. Спасибо, мол, поставил на ноги Аристофаныча нашего. И стали шутки шутить да разговоры разговаривать. Аристофаныч вроде сидит да смотрит на них, радуется тоже по‐своему. Ну уж и стемнело, лампочку над крыльцом включить пошли, заходят в избу, а Аристофаныч все сидит у окна. Его зовут – не слышит. Подошли – смотрят, а он уж еле теплый, уж часа два как околел.

Бабы, конечно, первое дело, заголосили, мужики – те держались, но тоже носы опустили. Делать нечего – хоронить да поминать надо. Вот и самогон опять же не допили. Сели мужики, пригорюнились, задумались: как это вышло так, что сгубил Аристофаныча приезжий инспектор? Хотели тоже сходить к доктору, морду ему набить, но передумали потом. Он сам говорил, мол, медицина здесь бессильна. А все из‐за Бактерии этого, будь он не так помянут. Нечистый он оказался, больной вроде как. И то по нему видно было – волосенки крашеные, сам сутулый какой‐то, носки разноцветные. И глаз нехороший – вон стоял давеча, на подсолнух смотрел‐смотрел, так этот подсолнух потом птицы и расклевали. Может, и колдун – кто его знает. Наших‐то мужиков Аристофаныч жрал – и ничего, а этого сожрал – и на тебе, околел.

А те мужики, что посмекалистее, те вот так вот палец кверху поднимали и говорили, что это все от книжонки инспекторской зловредной. Он в нее потому что гадости всякие писал про деревню нашу, вот Аристофаныч и не вынес позора такого в своем желудке. Так что много писать гадостей всяких – это не к добру. Вот и Бактерия головой поплатился за кляузничество свое несносное.

Но было, конечно, и хорошее в истории этой. Что хорошо, так это что из города письмо пришло – не будем, говорят, больше к вам комиссии присылать, прожорливые вы больно, жрете всех подряд, самыми противными инспекторами не гнушаетесь. Сами себя и кормите теперь. А мужики и рады – не будет никто их пшеничку таскать да семечки. И Сенька при своем месте останется, и бабы, и гора, и лес…
05.03.2007. 21:25:11

Петр Петрович и народ

0.0.

Петр Петрович в одних штанах от пижамы вышел утром на кухню, по‐барски потягиваясь. И тут же увидел  на своей кухне незнакомого человека в черной фуражке. Тот стоял у шкапа и нарочно рылся на полке, где еще прошлой весной обнаружились заграничные конфеты.

– Экий хват, – усмехнулся Петр Петрович и налил себе полстакана чаю.

– А ему хоть бы хны! – возмутилась соседка, забежавшая спросить у жены Петра Петровича очередную картофелину в суп.

Петр Петрович внимательно проанализровал холодильник и достал оттуда колбасу. Между делом он заметил, что давно пора поменять линолеум, который задирается и мешает открывать дверь холодильника.

– Вы действительно полагаете меня подлецом? – настаивал человек в черной фуражке, хмуря брови.

– Отчего же, – добродушно отвечал Петр Петрович, – вполне даже и нет.

Человек в черной фуражке потупил глаза, как порядочная женщина в кабаке. Человек в черной фуражке вспыхнул румянцем и как‐то совсем неожиданно зарыдал от счастья.

– Дорогой вы мой человек, избавитель вы мой! – напирал он.

Петр Петрович отодвинулся и уточнил:

– Вы это серьезно?

Человек в черной фуражке ничего не ответил, но энергично направился на вокзал, чтоб купить билет обратно до Ижевска.

0.1.

Петр Петрович шел в магазин в хорошем настроении. У него в руке был пакет с развратной женщиной в длинных сережках. В другой руке Петр Петрович нес сигарету, которую курил ленивыми затяжками.

– Скажите, вы политкорректный человек? – задыхаясь от волнения, спросил у него первый встречный.

– Ну, – ответил Петр Петрович и пошел дальше, удовлетворенный своим ответом.

Первый встречный догнал его и говорит:

– Нет, позвольте! Я требую вразумительного ответа.

Петр Петрович вытаращил глаза и, как бы довольный своей находчивостью, пошел дальше в магазин за колбасой и полбуханкой хлеба.

Но первый встречный не унимался.

– Вы меня тут не оскорбляйте при всех здесь, – брызгал слюной первый встречный. – Я ведь могу и того!

– Пожалуйста, не кричите. Все равно я первому встречному своих политических взглядов не открою, – справедливо осадил его Петр Петрович. Так справедливо, что даже соседка, проходившая мимо – за солью к жене Петра Петровича, – восхитилась и написала в газету.

Озадаченный мудростью Петра Петровича, первый встречный долго стоял на тротуаре и размышлял, пока его не сбил велосипед. Сам же Петр Петрович пошел в магазин за колбасой и полбуханкой хлеба.

Возвратясь домой, Петр Петрович облачился в халат и сел обедать в кругу семьи: сам Петр Петрович, жена Петра Петровича и двое детей, сделанных из самого качественного картона, доблестно украденного Петром Петровичем на работе. И когда он собрался похвалить суп, неожиданно приготовленный женой Петра Петровича из оставшихся после набегов соседки продуктов, как зазвонил телефон.

Вся семья Петра Петровича дружно поперхнулась и удивленно переглянулась. Тогда жена Петра Петровича вопрошает грудным голосом:

– Кому там опять неймется? Пусть думают, что нас нет дома.

Петр Петрович продолжил есть, и только он вспомнил, что хотел похвалить суп из уцелеших после соседки продуктов, как некие недоброжелатели постучали в дверь.

«Сволочи», – подумал Петр Петрович, но тут же доброжелательно спросил у жены:

– А не открыть ли нам, душенька, дверь?

Жена Петра Петровича нервно пожала плечами и вышла из комнаты, споткнувшись при этом о своего сына, сделанного из самого качественного картона.

Жена Петра Петровича решила впредь никогда не разговаривать с таким Петром Петровичем, который не прислушивается к ее грудному голосу. Петр Петрович открыл дверь, а там была Газета. Она так и представилась:

– Здравствуйте, я Газета. Нам про вас ваша соседка писала.

Петр Петрович расплылся в улыбке и подтянул штаны от пижамы, которые всегда носил вместе с халатом.

– Я к вашим услугам, – рыцарски ответил он, предложил Газете стул и на всякий случай убрал подальше в холодильник кастрюлю с супом из уцелевших продуктов.

Газета вздохнула и отважилась задать свой вопрос:

– Скажите, вы политкорректный человек? Общественность это очень волнует.

Петр Петрович по‐казацки усмехнулся в воображаемые усы и ответил:

– Конечно, что вы, в наше время… как можно по–другому? – отмазался он.

Газета радостно вскочила со стула и пропела:

– Как же хорошо, что мне удалось добиться от вас ответа. Поверьте, это очень волнует общественность.

– Да я что, я всегда прессой очень интересуюсь, – сахарил Петр Петрович.

Глаза Газеты засветились добрым светом, и она ушла, не спросив для себя даже супу.

Петр Петрович удовлетворенно закрыл дверь и вздохнул от усталости. Семья снова села есть суп. Жена Петра Петровича усадила картонных детей за стол, и начался милый семейный ужин.

– Вот, – поучал жену Петр Петрович, – Газета – это очень хорошо, это уже серьезно. С Газетой я буду разговаривать. А первому встречному я своих политических взглядов все равно не открою, – рубанул рукой воздух Петр Петрович.

Вся семья как бы благоговейно продолжила ужин.

0.2.

Петр Петрович изучил рынок спроса на понимание и одобрение. Петр Петрович великий человек. Он может вершить судьбы, в его руках вся Вселенная представляется маленьким мячиком неизвестной науке формы. Петр Петрович – тонкий психолог, и даже соседка считает его нормальным мужиком. У Петра Петровича чудесная жена и отвратительные своей послушностью дети. Какие‐то недоброжелатели пустили слух, что дети у него картонные, но это все неправда.

Жена Петра Петровича недавно изучила науку молчания и стала академиком в этой области. Все теперь восхищаются женой Петра Петровича и целуют ей ручки. Она изумительно молчит грудным голосом, чем навеки пленяет сердца слушателей.

Соседка Петра Петровича часто заходит к ним, эдак по‐простому, спросить соли или морковки в суп. Хотя в тот раз была картошка. Но это ничуть не умаляет достоинств Петра Петровича, не мешает его гениальности и не затмевает его заслуг перед современным обществом.

Я преклоняюсь перед Петром Петровичем и голосовать буду только за него, потому что он наш вождь и его мнение очень волнует общественность.


Лидия Владимировна Дрофа родилась в 1987 году, с четырехлетнего возраста живет в Оренбурге. Первые попытки создания философской прозы были замечены ее родителями еще в дошкольном возрасте, а в старших классах она уже декламировала свои стихи и переводы на школьных праздниках. Первый большой рассказ «Мэри Рид и Анна Бонни…» написала, учась в 11‐м классе. В 2004 году поступила на отделение журналистики Оренбургского государственного педагогического университета, сейчас учится на 4‐м курсе. Публиковалась в альманахе «Башня» (2003, 2005), участвовала во Всероссийском совещании молодых писателей (Нижний Тагил, 2005), областном семинаре‐совещании молодых писателей «Мы выросли в России!» 14 сентября 2007 года, где получила сертификат на издание этой книги. Резидент недавно созданного литературного клуба молодых писателей Оренбурга. Кроме литературы и журналистики интересуется театром, кино, музыкой и хорошими людьми.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Вы робот? *